В тот последний, все никак не гаснущий вечер мы долго гуляли с Бабушкой вдоль моря, и я, собирая цветные русалочкины слезы, твердо решила, что ни за что не положу их в банку для Алана Владимировича, даже если Бабушка меня об этом очень-очень попросит. Я спрячу их в самую красивую свою коробочку, а ее заложу в самый дальний угол Бабушкиного письменного стола. И только в самые трудные моменты моей жизни, доставая и перебирая их, я буду напоминать себе о том, что на земле точно есть такое место, где мне было очень-очень хорошо, и что я когда-нибудь здесь обязательно буду жить, и что оно точно меня дождется.
Когда мы добрели до подножия какой-то горы, Бабушка предложила:
– Посидим?
– Ты посиди, а я цветочков наберу. В Москву с собой повезем. Пусть они напоминают мне, как здесь было хорошо, – изо всех сил скрывая слезы в голосе, сказала я.
– Ну, давай. Только далеко от меня не уходи, слышишь? Чтобы я тебя видела.
Бабушка присела на камушек и совсем как в Москве развернула газету. А я стала медленно взбираться по узенькой вьющейся тропке на пологий, заросший цветами склон горы.
Круглое как шар багровое солнце не торопясь опускалось в горизонт, золотя слегка волнующуюся морскую поверхность. На его фоне редкие пролетающие птицы рисовались черными силуэтами, и идущий вдоль берега прогулочный катер казался плоским и наклеенным на воду. Краски тускнели и меркли, цветы уже почти закрыли свои бутоны, и я вдруг решила, что не хочу их собирать – в Москве они, засохшие и скукожившиеся, только будут причинять мне лишнюю боль от воспоминаний об их первоначальной свежести. Я с тоской думала о том, что не могу остаться вечно в этом удивительно ласковом и теплом покое, потому что еще маленькая и должна слушаться Бабушку, которая точно ни за что не согласится тут жить, сколько ни уговаривай. Где-то в глубине души мне казалось, что чуть не впервые в жизни моя самая дорогая женщина на свете со мной в чем-то чуть-чуть лукавила – не может быть, чтобы в этом земном раю когда-нибудь была непогода.
Назавтра поезд очень долго шел вдоль береговой линии. Море словно чувствовало мою кручину, было неспокойно, кучерявясь легкими белыми пенными барашками.
«Вот моя жизнь – цветная карта мира», – сквозь перестук колес то выныривал, то пропадал хрустальный русалочий голос из динамиков железнодорожного радио.
«Тук-тук, тук-тук, тук-тук» – в такт песне пульсировал ритм колес.
Море волновалось все больше, плескало, казалось, по самым рельсам, словно звало меня обратно, словно хотело задержать, остановить, залить колеса этого проклятого поезда, чтобы перестал он неумолимо отстукивать секунды и минуты нашего неизбежного прощания.
Но поезд все шел и шел, море плавно уплывало за окнами, и сердце мое замирало в ожидании того, что вот еще один перестук, поезд начнет поворачивать и… последняя волна кинет мне вслед свой пенный гребешок.
Снова и снова я думала о том, что дети, наверное, действительно слишком быстро взрослеют и что, наверное, это следовало бы запретить. Но потом я вспомнила, что если я навсегда останусь ребенком, то всю жизнь буду возле Бабушки и… никогда не смогу однажды приехать в этот благословенный край и остаться в нем навсегда.
Хрустальный голосок Русалочки смолк, его сменил какой-то ужасный басистый мужской хрип, и я перестала прислушиваться к тому, что транслировало радио. Поезд все же повернул, над крышей вагона отчаянно в последний раз проголосила чайка, и я отвернулась от окна. Больше меня там уже ничего не интересовало.