Фролова, получив золотой пятирублевик, успела-таки чмокнуть Павла Степановича в руку и пошла вдоль берега бухты, плача и уводя с собой своего большеголового сынишку.
«Вот Фролов из рабочего экипажа, — подумал Елисей: — краснощекий, кудрявый, в плечах косая сажень… А зашибло бревном того ли, другого, лег в могилу, будь то матрос или солдат, а сироты голодной смертью помирают».
И опять Елисею пришли на ум слова дедушки Перепетуя:
«Очень у нас обиженный солдат».
Но в это время Нахимов заметил в толпе каску, похожую на арбуз, обрезанный снизу и выкрашенный в черный цвет. Каска была украшена двуглавым орлом из красной меди и медными же изображениями двух почтовых рожков.
— Белянкин! — крикнул Нахимов, подняв голову и привстав на носки. — Что там у тебя в суме для меня? Выкладывай.
Толпа стала расходиться. Остренов подошел к стоявшим в сторонке офицерам. А Нахимов, присев на ступеньку, принялся распечатывать и пробегать глазами письма, которые одно за другим доставал для него из сумы Елисей. Покончив с последним письмом, которое заставило его почему-то рассмеяться, Нахимов вскинул голову.
— Всё? — весело спросил он Елисея.
— Сегодня всё, Павел Степанович.
— Хорошо, Белянкин, спасибо; можешь идти.
Но Елисей не трогался с места. Он стоял перед Нахимовым, как на корабле в былое время, вытянувшись, и Нахимов заметил какую-то растерянность у него на лице.
— Чего тебе, Белянкин? — спросил Нахимов. — Дело у тебя ко мне, так говори.
— Не то чтобы дело, Павел Степанович… — мямлил Елисей. — А только что спрошу я у вас…
— Спрашивай, Белянкин, — кивнул ему головой Нахимов.
Все еще сидя на каменной ступеньке пристани, Нахимов вытащил из заднего кармана сюртука трубку и стал прочищать ее перочинным ножом.
— Только прошу я вас, — сказал Елисей тихо: — не серчайте вы на комендора своего.
— Что ты, Белянкин! — удивился Нахимов. — Зачем же мне на тебя серчать?
— Так спрошу я вас, Павел Степанович, — стал уже совсем шептать Елисей: — что, побьем мы этих всех, агромаду эту?
— Армаду[29]
, Белянкин, — поправил Нахимов.Он встал, подошел к Елисею вплотную и положил ему руку на плечо. И, взглянув ему в глаза своими серыми лучистыми глазами, ответил на вопрос слово в слово, как час назад дедушка Перепетуй:
— Трудно, а побьем.
XVIII
Письмо от сына Михаила дедушка Перепетуй читал и перечитывал, и от дедушки вся Корабельная слободка узнала во всех подробностях о том, что произошло в Одессе в памятные дни апреля 1854 года. К дедушке заходили послушать о необычайных событиях все, кто был чем-нибудь связан с Одессой.
Стояло высоко солнце, и на кораблях в бухте дружно били полдень, когда у дедушкина домика остановились извозчичьи дрожки. Выше ворот поднялось облако пыли на немощеной улице, и дедушка в саду у себя засуетился, заторопился… Но в калитку уже входила молодая дама, прятавшая лицо от солнца под красным шелковым зонтиком, а за нею шел капитан-лейтенант Николай Лукашевич.
Нина Федоровна Лукашевич всего полгода как вышла замуж и еще полгода назад называлась Ниночкой Рославец. В Одессе у нее было множество подруг и целый десяток дядюшек и тетушек. До нее тоже дошли слухи про удивительное письмо из Одессы, только на днях полученное в Корабельной каким-то отставным кондуктором телеграфической роты. И Нина Федоровна потребовала от мужа тотчас везти ее к этому кондуктору — не то Петру Ананьеву, не то Ананию Петрову.
Анания Петрова никогда в Корабельной слободке не бывало. Но Петра Ананьева там знали все. И вот молодая чета сидит у Петра Ананьева под шелковицей в чистеньком садике, и Нина Федоровна смотрит на мохнатого старикана с коричневой от загара лысиной, и на зеленую садовую лейку у клумбы, и на кусты тамарисков выше плетня.
— Как здесь хорошо! — говорит она. — Коленька, как хорошо!
Дедушке нравится эта молодая, красивая женщина, нравится все в ней — и ямочки на щеках, и жемчужинки в ушах, и голос ее, и простые слова, которыми она похвалила тамариски, и шелковицу, и лейку — все, что было вокруг. И дедушка вздевает очки и страницу за страницей читает своим новым знакомым заветное письмо.
По столу проползла букашка, красненькая с серебряными крапинками, проползла от края до края и свалилась под стол. Потом на столе заметался большой рыжий муравей и тоже пропал — где-то в щели между досками. Нина Федоровна не заметила ничего. Она наморщила лоб, затененный зонтиком, и, не отрываясь, смотрела на дедушку. Лукашевич тоже слушал внимательно, насупившись и разглядывая свои щегольские сапоги. А дедушка все читал и читал, пока не дочитал до конца.
— Ах, Коленька, — воскликнула Нина Федоровна, когда дедушка положил на стол последний листок, — как это странно, как удивительно все и как страшно! Большой город, и столько людей… и сразу — такое…
Лукашевич встал, прошелся по дорожке от шелковицы до плетня и вернулся обратно.
— Стало быть, не на шутку каша заваривается, — заметил дедушка, снимая очки. — Это все равно как машина, ежели получит ход и набирает скорость. Застопорить теперь невозможно. А все же, сударыня, обломаем мы машине этой шестерни.