Поэтому ей больше не приходило в голову позвать кого-то на помощь или самой доставить меня в мою каюту. Однако трость мою она достала, через дверной проем, и дала мне. Но тем не менее обвила себя моей рукой, чуть выше талии. Так что я чувствовал ее влажный пуловер.
Даже как вопрос это было утверждением. Наверняка она заметила, что я не сопротивляюсь. Потому что вообще-то меня считают трудным и действительно имеют для этого все основания. Больше того, я сделал себя настолько легким, насколько только возможно. Для чего я думал о о фейных морских ласточках. На эти секунды я сам стал такой ласточкой. Или — воробьем, по необходимости приземлившимся рядом с бортовой стенкой, которого кто-то, обернув салфеткой, уносит в безопасное место. Для этого нужно только иметь в себе любовь. Кроме того, для нее было совершенно естественным, что кто-то хочет к цикадам. Ее и саму к ним тянуло.
Она вела меня, и мы наполовину обогнули заднюю часть надстройки. На нашем пути мы то и дело останавливались, чтобы прислушаться и определить правильное направление. Мы двигались по беговой дорожке не в сторону бака, а в сторону кормы. Туда, где, по левому борту, доктор Гилберн раньше всегда играл в бинго. Только за этой площадкой беговая дорожка начинается снова.
Там они и стрекотали, в каком-то защищенном уголке. Позади, глубоко внизу, — море.
Это не было иллюзией. Прежде всего потому, что они замолчали, когда мы к ним приблизились. Если мы стояли тихо, они начинали снова. Но при каждом новом движении стрекотание прекращалось. Стоило нам замереть, и они возобновляли его. Так что маленькая украинка пододвинула к нам один из стоявших в стороне сложенных шезлонгов, поставила спинку прямо и откинула ножную часть. Потом помогла мне сесть. Сама уселась наискось от меня, прямо на стальной палубе. Ведь здесь наверху дощатого палубного настила нет.
Мы молчали.
Слушали цикад. Которые пели над самой спокойной Атлантикой, какую только можно себе представить. Да, он, Атлантический океан, почти уже стал светлейшим Средиземным морем, хотя и оставался насыщенно-черным и не имеющим другого света, кроме нас самих. Я имею в виду — кроме корабля-грезы, во всю его длину и со всеми его разноцветными лампочками. Которые висели тихо, как если бы тоже прислушивались к цикадам. Над ними слушала Гидра. Более тусклыми, чем она, были Весы и Лев. Зато Арктур стоял почти в зените. И непосредственно под ним — мы. Ниже — целые вечности. Пока украинка не сказала:
Я ее поначалу не понял.
Что я продолжал молчать, ей не мешало. Она ведь знала, что я молчал и перед роялем. Так что она начала говорить по-русски — под русским я, конечно, имею в виду украинский. Только на сей раз все было по-другому. Ведь теперь она рассказывала о своем родном доме и немного об Уилле, потому что он в Харидже сойдет на берег. Его рабочий договор там истекает. Она же, напротив, еще долго будет оставаться на корабле-грезе. Она боится этой разлуки, и ее пугает, что придется вновь привыкать к одиночеству.
Мне стало грустно. Ведь даже если бы я заговорил, я бы не смог ей помочь. Я знал это. Так что я, наверное, казался ей несколько холодным, может, даже отстраняющим ее. Ибо в какой-то момент, после усталого вздоха, она поднялась и сказала на своем раскатистом своенравном английском:
Затем она помогла мне подняться с шезлонга, чему я опять-таки не противился. Я так охотно позволил ей меня вести. Медленно и бережно, даже вниз по узкому трапу. Но теперь вдоль левого борта.
Там оно все еще стояло, однако у правого борта, — кресло-каталка.
Вероятно, я сразу же заснул, как только сел в него. Так что
Женщины немного попререкались. О чем шла речь, я не понял, хотя бы потому, что они спорили на украинском. Но «спор» — это, во-первых, слишком громко сказано. А во-вторых, хотя мы, обладающие Сознанием, понимаем любой язык мира. Но не всегда — с ходу. А главное, не тогда, когда на нем говорят так быстро. Во всяком случае, в конечном итоге дежурная с ресепшена согласилась доставить меня в каюту. Бессмысленный обмен мнениями только немного этот процесс затянул.