Окно рядом со мной задребезжало, словно опять резко поднялся ветер. Оно тряслось все сильнее, а потом это резко прекратилось – не сошло на нет потихоньку, а прекратилось, оставив мне такое чувство, будто ветер или что-нибудь более материальное продолжает давить на стекло.
Я не повернул голову, чтобы посмотреть, хотя (а может, не хотя, а потому что) знал: там, снаружи, нет лестницы и вообще ничего такого, на чем можно стоять. Я просто ощущал чье-то присутствие вблизи и, не видя текста, пялился в книгу. Сердце бешено колотилось, а по коже бежали мурашки.
Тут-то я и осознал, что первые мои скептические мысли были не чем иным, как инстинктивной попыткой спрятать голову в песок. Как я и сказал Максу, я верил в существование черной собаки. Я верил во все эти странные дела, насколько мог их себе представить. Я верил, что во Вселенной воюют между собой какие-то силы, которых и вообразить-то невозможно. Я верил, что Макс – заблудившийся путешественник во времени, и теперь в моей спальне он вовсю колдует над неземным прибором, подавая сигнал о помощи в неизвестный штаб. Я верил, что в Чикаго вышли на большую дорогу невозможное и смертельно опасное.
Но дальше этого мои мысли не шли. Они повторялись все быстрее и быстрее. Мой разум был как мотор, пошедший вразнос. И у меня родилось и начало стремительно зреть желание повернуть голову и посмотреть в окно.
Я заставил себя сосредоточиться на открытой странице.
Я, кажется, последнее предложение прочел с десяток раз, поначалу бегло, потом медленно, пока оно не превратилось в бессмысленный хаос и я уже больше был не в силах вглядываться в него.
Вдруг стекло в окне заскрипело.
Я положил книгу, встал и, глядя перед собой, отправился на кухню, где схватил пригоршню крекеров и открыл холодильник.
Дребезжание, сменившееся перед тем голодным напором, возобновилось. Затряслось кухонное окно, потом другое, потом стекло на двери. Я не стал смотреть туда.
Я вернулся в гостиную, помедлил рядом с пишущей машинкой, в которую был вставлен пустой лист желтой бумаги, снова сел в кресло у окна, положив крекеры на столик и поставив рядом початую коробку молока, взял книгу, которую только что пытался читать, и положил на колени.
Дребезжание вернулось вместе со мной и сразу же властно заявило о себе, словно кто-то там, за окном, терял терпение.
Я, уже не в силах сосредоточиваться на тексте, взял крекер и снова положил, потрогал холодную картонку с молоком, отчего горло сжалось, и я убрал пальцы.
Я бросил взгляд на пишущую машинку и вспомнил про пустой лист зеленой бумаги, и сразу же показалось, что я понял странный поступок Макса. Что бы ни случилось с ним сегодня ночью, он хочет, чтобы я смог напечатать послание с его подписью, что освобождает меня от любой ответственности. Ну, скажем, записку самоубийцы. Что бы с ним ни случилось…
Окно рядом со мной бешено задрожало, словно под страшным порывом ветра.
Вдруг подумалось: хоть я и не должен смотреть в окно, словно ожидая там что-то увидеть (это было бы вроде предательства по отношению к Максу), но что мешает скользнуть взглядом – ну, скажем, поворачиваясь к часам, которые у меня за спиной. Только, сказал я себе, не задерживать взгляда и не реагировать, если замечу что-нибудь.
Я успокаивал себя. Ведь в конечном счете существует спасительная вероятность того, что, кроме темноты, я за этим напрягшимся стеклом ничего не увижу.
Я повернул голову, чтобы взглянуть на часы.
Я видел его дважды: когда поворачивал голову туда и когда обратно, и хотя взгляд не замедлился и не дрогнул, мои мысли и кровь устроили такую свистопляску, словно сердце и мозг готовы были взорваться.
Оно было в двух футах за окном – лицо, или маска, или морда, – куда чернее, чем окружающая его темень. Оно было одновременно мордой гончей, пантеры, гигантской летучей мыши и лицом человека – что-то среднее между этими четырьмя. Безжалостная, не оставляющая ни малейшего шанса физиономия зверочеловека, живая знанием, но мертвая чудовищной скорбью и чудовищной злобой. Я увидел проблеск похожих на иглы белых зубов на фоне черных губ или подбородка. Глаза светились, как остывающие угли.