— Вот око какое дело! Это все Великолепный… Он его злой гений. Сначала помогает ему как друг, а потом вовлекает.
— Как же он сам на свободе? — удивился я.
— Ненадолго. Он матерый рецидивист. Ему тюрьма — дом родной. И надо же было встретиться! Ах, черт, беда какая!
— Я бы не знал папиного адреса, — подавленно возразил Ермак. — Дядя Вася обещал дать адрес.
Это он Клоуна так называл — дядя Вася!
Замечу здесь об одной Ермаковой особенности. Он ко всем людям без исключения относился благожелательно и с уважением, даже когда совершенно не за что было уважать. Будь то Петр Константинович, человек кристальной чистоты, или мой дед Николай Иванович, заслуженный академик, или этот Клоун, — для него тот и другой одинаково человек, и в каждом есть достоинство человека, которое никому не позволено унизить. Только один как бы радовал его своим поведением в жизни, а другой огорчал. И к тем, кто его огорчал, он относился даже теплее, сердечнее как-то, как к заблудившимся детям. Даже когда «заблудившиеся» были взрослые дяди!
Как я понял (не сразу), Ермак с самого детства знал приятелей отца — наверное, они к Стасику заходили «на огонек». Знал он, оказывается, и Князя, и Клоуна, и Жору Великолепного.
И еще интересно одно. Если Стасик по легкомыслию и бедственному положению не раз пытался заставить Ермака воровать (почему «не позаимствовать» арбуз, если плохо охраняется?), то ни один из этих настоящих воров даже не пытался завербовать Ермака. Они почему-то знали, что это им не удастся. И оттого они все без исключения уважали Ермака. Они приходили в ярость, когда чувствовали в парне «слабинку», а тот колебался. В этом же случае они знали с самого начала: Ермак воровать не будет! Это все, наверно, трудно понять. Но это было именно так. Стасик был человек слабовольный и потому не мог противостоять искушению. Ермак тоже не отличался, по-моему, сильной волей (он всегда уступал и Ате и мне), но у него просто никогда не было искушения украсть. Соседи говорили о Ермаке: «Просто зародился такой хороший». Не знаю, можно ли «зародиться» хорошим? Но если меня тщательно воспитывали, развивая добрые свойства и подавляя плохие, то Ермака никто не воспитывал, самым плохим было его окружение, а он был гораздо лучше меня. Это факт.
Вечером мы все невеселые сидели у костра. Нам было жалко Ермака. Он очень переживал за отца. Несколько раз сказал сокрушенно: «Если бы папа был со мной, ничего бы не случилось. Он бы сейчас где-нибудь работал или искал работу, но не сидел бы в тюрьме!»
Ата сидела бледная и подавленно молчала. Вдруг я увидел, как по ее щеке сползает слеза, другая.
— Ата, не плачь! — испугался я. — Тебе же нельзя расстраиваться!
Но Ата окончательно расплакалась.
— Это я во всем виновата, — всхлипывала она, — это из-за меня уехал тогда… Станислав Львович. (Отцом она его так никогда и не называла.)
— Теперь не поправишь дела, что плакать… — сказал Ермак сестре. Он сам чуть не плакал. — Завтра я возвращаюсь домой и поступаю на завод. Надо отцу послать денег, посылку. Напишу ему письмо.
Ата уже рыдала громко:
— Ермак, прости меня! Я раскаиваюсь. Я так раскаиваюсь, что тогда прогнала его. Ты веришь мне?
— Верю, — утомленно ответил Ермак. — Если ты… действительно раскаиваешься, то напиши ему. У него станет легче на душе. И он будет лучше там работать — его раньше выпустят. Зачеты ведь. А он уже немолодой. Ему там тяжело (Станиславу Львовичу было лет тридцать семь, не больше, но, конечно, можно было преждевременно состариться, если так жить).
Мы долго сидели в молчании. Мощные береговые прожектора с двух сторон просматривали темное море, — два гигантских луча, они скользили по застывшим волнам, перекрещивались, взметывались к небу и опять шарили по воде. Бодрствующие пограничники охраняли нас с моря от злого человека, злого умысла. От этих прожекторов было тревожно на душе. А позади нас ясно и разборчиво шептались сосны в третичной роще — чистые, прекрасные, спокойные.
Ночью, когда мы спали, пришли те трое и разбудили Ивана. Я сразу проснулся и толкнул Ермака.
— Они не убьют его? — шепнул я в ужасе.
Ермак вскочил и, натянув штаны и куртку, пошел за Баблаком на отдалении. Что мне оставалось делать? Я умирал со страху, ноги у меня стали ватными, но не мог же я, разбудив Ермака, послать его одного. А Ермак принял как должное, что я пошел с ним. Мы спрятались за дерево — корни его подмывало море — и стали слушать.
Великолепный просил Баблака помочь им только раз:
— Понимаешь, друг, мало нас. Хоть на стреме постой. Собираемся брать хату. Ну, последний раз, дружище.
— Об этом не может быть речи! — наотрез отказался Иван. — Поймите, ребята, что я уже не тот Баблак, что был.
— Святой стал? Да? Святой? Падло!
— Ни к чему мне это все, и вам не советую.
— Нас не агитируй! Пойдешь доносить?
— Нет, не пойду. На это неспособен. Наверно, ложные соображения, но не могу… Потому что сам был прежде с вами. Но теперь я уже не с вами — больше не зовите меня. Бесполезно.
— У-у! Перо в бок захотел? — Последовала злобная, гнусная брань.
Ермак бросился к ним: