Рассвет припаздывал, и река, захолодав, притихла, по мосткам гулко пробежали, крича невнятное, на берегу затумашились, загалдели, смолкли: потревожились зря, пароход не появлялся.
— Уедешь, капитан, — то ли спросил, то ли отметил Алексей. — Уедешь, да. Жена поди тебя дожидается, пироги пекёт с картофью и баньку вытопит, спинку тебе потрет…
— Мотал бы отсюда, — попросил Сергеев. — Слушать неохота словоблудье всякое.
— Не нравится? — процедил Алексей. — Привык, что наш брат перед тобой тянется, капитан. А счас мы оба равные: ты калека, я калека, вот возьму да и не уйду, место не купленное у тебя здесь.
— Ладно, — сказал Сергеев и поднялся, шатнувшись: деревяшка вязла в песке. Будет ох как трудно выкарабкаться наверх.
— Слушай, — сказал безрукий. — Все я тебе набрехал, капитан. И никакой я не Алексей, Константином зовут, я от жены вторую неделю как смылся, не могу видеть, как за мной убивается, вроде гири я на шее, в сортир и то пойти один ведь не могу, ладно ли с таким возиться. А христарадничать не стану. Ты думал, я и в самделе на мостках цыганил, а я костюм выходной загнал барыге, а документы я порвал, чтоб, коли задержут, не дознались, а то ведь Машка моя — ее Марьям звать, ежели полностью, татарочка она — поди по всей милиции да военкоматам шебаршу подняла…
— Эх ты, друг, — сказал Сергеев и положил ему руку на плечо, култышка трепыхнулась загнанно, а что еще сказать, Сергеев не знал.
Кое-как перелезли через ограду, и тут возник неосвещенный пароход, он шел без плеска и гудков, словно подкрадывался. Толпа у ворот загудела, заплакала, запросилась, ее удерживали матросы и стрелки вооруженной охраны, выдюжить не сумели, толпа ринулась, плача, вопя, теряя мешки, отдавливая себе ноги, сшибая кого-то с мостков. Женщина вопила: ай, мамыньки, ай, задавили… Визжали ребятишки, орали военные калеки. А над всем этим взметались голоса матросов, урезонивающие, грозящие, осатанелые. Сергеева и Костю подхватило, стиснуло, поволокло, и Виталий Петрович думал: только бы не упасть, только бы не сорвали, не растоптали кожаную ногу.
Потом он очутился на узкой нижней палубе парохода, заметно скособоченной, заставленной кадками впритык. Сбросили чалку, жирно чмокнула вода, кто-то завопил, кто-то кинул прямо в толпу мешок, люди шарахнулись, как могли. И еще с дебаркадера полетел чемодан, его подхватили на лету, а второй шлепнулся в воду и поплыл, а пароход отдалялся, и тогда Сергеев увидел Константина, тот с пристани махал обрубком, орал невнятное, как и остальные. В разноголосье уловил Сергеев только знакомую фамилию — Паламешев — и не успел сообразить, почему и кто ее выкрикнул, Костя или кто другой.
В госпитале, конечно, выписали ему проездной литер, и можно было попробовать раздобыть место в каюте, но Сергеев отродясь не умел выпрашивать и потому обковылял, протискиваясь, все нижние помещения, забитые плотно и душно, и нигде не сыскал даже пятачка, чтоб присесть. Видно, придется коротать время на палубе. Холодно, а что поделаешь.
Кормили — грудью, из бутылок, ложками — детишек, пили водку и кипяток, искали друг у дружки в головах, рассказывали что-то и спали, на корме терзали плаксивую гармошку, инвалиды мяли девок и горланили «Катюшу», а кто и «Гоп со смыком». Еле заметно, как угольки, светились упрятанные за решетки лампочки, клубился плотный, неразгоняемый смрад.
Болела натруженная за сутки нога, Сергеев приготовился протарахтеть по трапу, уйти в холод и ветер, но тут услыхал негромкое и приветное:
— Солдатик.
И, хотя Сергеев был капитаном, он сразу понял почему-то: кличут его — и обернулся, трудно сохранив равновесие, а женщина позвала:
— Подь сюда, родненький, отдохни.
За вполовину стеклянной переборкой ровно и старательно работала машина, славно воняло масляным теплом и паром. Мешки, где устроился Виталий Петрович, были укладисты, удобны, чайком его угостили — какой уж чай, просто кипяток, — и открыженные от его буханки ломти присолили круто, вместо сахару. Лицо женщины в неверном свете показалось прекрасным от доброты, и впервые за долгие месяцы Сергеев почувствовал не равнодушие к себе и окружающему, а радостное и ублаженное спокойствие.
Он привалился к стенке, чтобы не торчала в проходе липовая нога, а ту, кожаную, пригрел рядом, точно ребенка, женщина устроилась сбоку, положила руку ему на грудь, Сергеев уснул мигом, то ли слыша наяву, то ли уже во сне, как женщина сказала извечное бабье слово — родимый…
Пароход причаливал и отчаливал, менялись люди, погасли хилые запыленные лампы, был солнечный весенний свет, а Сергеев спал и видел Киру — не такую, как в жизни, а другую, ласковую, уютную, доверчивую и открытую. В то же время Сергеев понимал: Киры нет и не будет никогда, это лишь сон, и было ему во сне легко, печально и томительно.