Витек, из всех самый близкий Лебедеву, когда уж до полуночи допетушились, начал подмаргивать и намекать гостям на покой, а хозяевам желать последней радостной ночи. Тогда все разом подниматься стали, кто допив, а кто и не допив, но стараясь добрать на ходу, — тут вот, Лебедева отманив на крылечко покурить, и сказал Витек хмельные и честные мужские слова:
— Стаська, не вернешься ты, парень, точно говорю. Ты уж меня извиняй, однако — не вернешься.
Будь Карасев потрезвей — может, он такого и не сказал бы, а может, и сказал, потому что считал Станислава другом и тот уходил воевать, и напоследок, полагал Витек, надо не блудить душой, а говорить главное, вот он и объяснил, отчего и почему:
— Мужик на свете — он бабьей верой храним и любовью, а твоя, извиняй уж, Роза — ей только твой
Он это не так литературно Лебедеву обсказал, попроще, и Лебедев содрогнулся от смертной тоски, утащил Витька в горницу, налил два полных стакана и вымахал первым.
И тогда — под конец самый — поднялся не хмельной и свято верующий в правду инвалид многих боев краснознаменец Хотеев и, ударив по звонкому вилкой, сказал главное и основное, то, что, к слову, думал каждый за столом, только не умел выразить, — он сказал про нашу победу, про великие наши дела и великого вождя, и Лебедев, снова забыв о Витьковом пророчестве, осознал себя человеком значительным и отвечал Хотееву красиво — как он, Лебедев, правильно жизнь прожил, как честно воевать будет и как непременно вернется живым в родной город, к семье и товарищам по созидательному труду во имя построения социализма и коммунизма. И все загомонили, принялись тянуть стаканы поближе и чокаться. Только Лебедев больше пить не стал, исправно почокавшись.
На дворе туго лилась, одымляя траву, большая луна, верещала в сараюшке бессмысленная матка. Лебедев спровадил гостей и постоял у калитки, расшатанной и брякотливой. Невеликий хмель выветрился мигом — наверно, потому, что пил Станислав Николаевич редко и неподробно, спиртное в себе организм не держал, не копил… Думалось Лебедеву про важное, а про что именно — этого Станислав Николаевич ни себе, ни другим не сумел бы обозначить.
Но тут вспомнил он Витьковы слова, вдогон ответствовал вслух:
— Не вернусь, гришь? Хрен в зубы! Вернусь, и вся недолга!
Напротив, у палисадника, покачнулась гибкая тень, перечеркнула дорогу, и прошелестел ветерком Тонин голос:
— Стасик, прощай, любименький мой, прощай, родненький…
И не смея — рядом с домом-то! — к ней подойти, откликался Лебедев отчаянно и веряще:
— Я уж постараюсь, Тоня…
Он еще посидел на бревне и дал зарок — не ложиться с Розой сегодня, ведь не любила она. И еще зарекнулся разговаривать с ней напоследок. Он посидел, покурил, застал в комнате спорый порядок и стихи свои увидел вставленными в рамку рядом с карточками. Роза вовсе не ругалась, что задержался где-то, поднесла выпить, и Станислав Николаевич повиновался. А хлебнув, он снова полез в комод, выудил документы и карточки, стал Розе подробно втолковывать, как честно и правильно жил, хвастал благодарностями, справками, удостоверениями. Роза помалкивала.
Спать его Роза положила, конечно, к себе — а случалось, и на сундуке ночевал, — и, вздремнув мало совсем, Лебедев поднялся мятый, опустошенный, гордый собою мужчина. И, врубив репродуктор из черного картона, услыхал слова товарища Сталина: «Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои», — и содрогнулся, как велики оказались наши потери, но и возгордился тем, что его назвал братом сам товарищ Сталин.
И ушел он воевать и не вернулся живым…
Конец сороковых[1]…
Он пробуждается от оголтелого рева. Ржавый гриб содрогается в усердии, а нутро часов урчит глухо и болестно. Не отмежая век, хозяин нажимает кнопку, дряхлый будильник сопит, как приголубленный пес.
Конечно, и жена слышит, но вставать не полагает надобным — не по скудости душевной, а по трезвому разумению: маковой росинки не примет спросыпу, на труды же праведные собраться проще простого, тут подмоги не требуется.
Тягостно во рту, рваный кашель утомляет легкие, голова обременена мутным. Тянет руку, берет слаженную вечером самокрутку — осталась одна из десятка, остальные потратил за ночь. Приобадривает себя обманным никотином.
Думает он пока — о повседневном — и радуется тому. Размышления придут позже и не отпустят надолго.
Сухое и вялое тело противится, не желает разлучаться с постелью, обволакиваться едким холодом. Он понукает свое тело, и, еще поскулив, оно высвобождает кровать.
Светом себя не балует, не желая обидеть беспокойством жену, та придремывает на ухабистой кушетке. В качком тумане-сумраке впяливает ноги в штаны, облекает верх тулова трудовой рубахой, сбивчиво навертывает портянки, угревает валенками ступни.