Дворники по нынешним временам — люди, осененные счастием: заступив в должность, разом обретают жилище, притом не в отдалении от пределов забот своих, а на вверенной раченью территории. В предыдущей жизни он владел коридорным тупиком за неуверенной фанерной стенкой, в уютной и духовитой приближенности к общему туалету. Ныне обитают в сводчатой палате — ход четыре ступеньки вниз — и особым даже помещением, поименованным трапезной. Дворников надобно уважать и беречь, они — люди полезные.
Растирает холодное мыло по игольчатой коже, освежает прокуренный рот, оглаживает недобитую временем шевелюру. Гремит — алкая чуда — пыльными тремя бутылками. Чудесами его редко изумляла жизнь, склянки даже запахом сухи.
Кожушок обнимает вялое тело, брезентовая солдатская подпруга отчасти прямит позвоночник. Траченный старостью шарф делает вид, будто притепливает шею и грудь. Клочкастый малахай, голицы за поясом.
Орудия — ему вподстать — бесхитростные: деревянная лопата, метла на ухватистом держаке, совок, гудкая пешня.
Сирый фонарь — видом как ночная посудина — мотается у дверей, то сдлиняя, то укорачивая на снегу желтую проплешину. Отзывчивый на звуки двор сейчас немой, а стены слепые. Ночью пуржило, у каждого крыльца намет, вчерашние тропинки еле обозначены. Требуется подналечь, к восьми сотворить дела здесь, а к девяти — у парадного, чтобы после для блезиру шоркать метлою и ждать, пока появятся жаждущие славы, гонораров, общения со жрецами литературного храма сего.
И он восходил на заветные эти ступени лет этак тридцать назад. Легко нес пустое брюхо, сворачивал ноздри вбок от нектарного запаха жаренных вроде на мазуте пирожков, с почтением озирая озабоченные лики бегущих в столовку хлебать пшенку с плоской рыжей селедкой. Храму он поклонялся каждый понедельник, неся в жертву новый рассказ: листки оберточной бумаги плотно утыканы буквами, убережены дурацкой, величиной с газетину старорежимной папкой на витом шнуре и с тиснением на заграничном языке: Müsik. Двое авгуров священнодействовали за обшарпанными столами: один молодой, глупый я добрый, второй — старый, злой и умный. Принимали у него листки, с возвратом прошлонедельных, молча хохотали вослед, это понимала спина. А через новые семь дней он опять удалялся с облепленной хохотом спиной и хрустким песком на зубах.
Сочинял он тогда скоро, незадумчиво и плохо, как почти любой в телячьем безоглядном возрасте, когда единого солнечного блика предостаточно для бесшабашной радости, когда кочкою видится неодолимая гора, плевой лужей — океан, бессчетными — годы собственной жизни, а взъяренный Геркулес — глиняным Големом. Скверно писал, больно уж лихо, гладко и упоенно, и однажды старый авгур вместо известного «не пойдет» — обратился в пифию, ударился в прорицательство, где сыскалось место и цитатам из классиков, и умелым доказательствам, и увещеваньям, и раздражению, и соболезнованиям в смысле загубленного понапрасну времени. «Ладно», — сказал он авгуру. «Больше не приду — год», — посулил он с порога.
Ветер не убаюкался, бродит сонливо по двору, охапками таскает снег с места на место. Если через полчаса не затишится — к девяти не сладить, тогда нужда прикует к парадному — стынуть, выжидать, покуда гении, графоманы и таланты, чудаки да бессребреники станут поодиночке возвращаться — кто в ликовании, кто удрученный; от каждого предвидится в этих разах некий прок.
Намело невпроворот, лопата гнется от натуги, похрустывают несильные косточки. Пятьдесят два — не старость, да и не молодость, однако. В том ли, впрочем, суть… Про себя он ведает доподлинно: жить осталось ему год, ну два. И не болести, не износ тела причиной, а душевная исчерпанность. Страху не видит в том нимало: пожил, отжил, отойдет, как и всякий. Чем скорее — тем лучше, хватит обременять собою землю, и без того иззабоченную вдосталь.
Гудкой пешнею скалывает стылую мочу. Ну и люди — орошают крыльцо, а сортир — эвон, рядышком. Да еще какой — ампирный, с колоннами не то ионического, не то дорического ордера, с полукруглыми ступенями под мрамор. Взлет архитектурной мысли конца сороковых годов двадцатого столетия. Великая новостройка.
Шедевр неведомого зодчего изнутри озаряется, это приволокся на истоптанных шагалках Аверьяныч, коллега, сейчас вылезет из памятника эпохи, кликнет на перекур, на изначальный обмен мнениями. Пора и закурить, оно верно.
— Хорошо ли ночевал, Федосей Прокофьич? — каждоутрешними словами ведет зачин смотритель зодческого уникума.
— Обыкновенно, старина, — отлукавливается Федосей. — У тебя найдется, слушай?
— Зайди, — отлукавливается и тот. — Погрей телу в духмяном пару.