В конце концов я неизбежно подчинился бы ее воле; я впал в глубокую меланхолию и по целым дням просиживал в своей комнате, не имея сил выйти из нее; меня преследовала мысль, в которой я еще не решался признаться себе. У меня появилось предчувствие болезни моего отца, чему я, однако, не хотел верить, почитая все это слабодушием. Как это ни странно, но, боясь огорчить госпожу д’Арбиньи, я боролся со своим сыновним долгом, как со страстью, меж тем как овладевшая мною страсть мучила меня как невыполненный долг. Госпожа д’Арбиньи без конца писала мне, приглашая меня к себе; я шел к ней, но не спрашивал ее, как она себя чувствует: мне не хотелось напоминать о том, что давало ей права на меня. Теперь мне кажется, что и она неохотно говорила о своем положении, но в то время я так страдал, что ничего не мог заметить.
И вот однажды, когда, терзаемый совестью, я провел безвыходно три дня в своей комнате, написав и разорвав двадцать писем отцу, ко мне вошел господин де Мальтиг, который до сих пор никогда не навещал меня, ибо у нас не было ничего общего. Его прислала ко мне госпожа д’Арбиньи с поручением извлечь меня из моего уединения, но вы прекрасно понимаете, что он был не слишком заинтересован в удачном выполнении своей задачи. Я не успел отвернуться, и, войдя, он заметил мое залитое слезами лицо.
— Зачем так убиваться, мой дорогой? — сказал он мне. — Или оставьте мою кузину, или женитесь на ней: оба эти выхода одинаково хороши, ибо полагают делу конец.
— Бывают случаи, — ответил я ему, — когда, даже принося себя в жертву, человек не уверен, выполняет ли он при этом свой долг.
— Вовсе незачем приносить себя в жертву, — возразил господин де Мальтиг, — я не знаю таких обстоятельств, когда это было бы необходимо: при некоторой ловкости можно выпутаться из любого положения; ловкость правит миром.
— Я не завидую ловким людям, — сказал я ему, — и готов примириться со своей несчастной судьбой, но я бы хотел, по крайней мере, не огорчать тех, кого люблю.
— Поверьте мне, — ответил господин де Мальтиг, — жизнь и без того трудна, а вы еще осложняете ее, отдаваясь чувству: это душевная болезнь, я сам иногда ей подвержен, как и все люди, но когда я заболеваю, то твержу себе, что это пройдет, и всякий раз оказываюсь прав.
— Однако, — ответил я, стараясь, подобно ему, не выходить из рамок общих понятий, ибо не мог и не желал быть с ним откровенным, — если даже устранить чувство, то еще остаются честь и добродетель, которые часто противоречат нашим желаниям.
— Честь! — подхватил господин де Мальтиг. — Если вы хотите сказать, что человек, которого оскорбили, должен драться на дуэли, то вы правы, спору нет; но во всех других случаях что за корысть обременять себя тысячами пустых условностей?
— Что за корысть? — перебил я его. — Мне кажется, что вы употребили не то слово.
— По правде сказать, — продолжал господин де Мальтиг, — мало найдется слов, имеющих столь ясный смысл. Мне известно, что прежде говорили: «достойное уважения несчастье, благородная неудача». Но в нынешнее время, когда все подвергаются преследованиям, между мошенниками и теми, кого принято называть порядочными людьми, существует такое же различие, как между птицами, пойманными в сети, и птицами, еще не попавшими в них.
— Я думаю, что существует и другое различие, — ответил я, — различие между нечестной жизнью в благоденствии и бедствиями, достойными уважения честных людей.
— Найдите мне таких честных людей, — возразил господин де Мальтиг, — которые утешат вас в ваших горестях, бесстрашно оказав вам уважение. Напротив, мне думается, что большинство так называемых добродетельных людей всегда готовы вас извинить, когда вы счастливы, и любить вас, когда вы пользуетесь влиянием. Конечно, с вашей стороны очень похвально не перечить отцу, который, собственно говоря, уже не должен бы вмешиваться в ваши дела; но из-за этого вовсе не следует губить свою жизнь. Что до меня, то, что бы со мной ни случилось, я изо всех сил стараюсь не докучать своим друзьям зрелищем моих страданий, да и сам не желаю видеть их вытянутые лица, на которых написано желание утешить меня.
— Я полагаю, — с живостью ответил я, — что цель жизни порядочного человека не в эгоистическом счастье, но в добродетели, которая приносит пользу другим.
— Добродетель, добродетель!.. — после минутного колебания сказал господин де Мальтиг, затем, словно решившись, продолжал уже уверенным тоном: — Это язык для толпы, которым авгуры не могут без смеха изъясняться друг с другом. Есть на свете добряки, которых еще трогают известные слова, известные гармонические сочетания звуков, для них-то и заводят эту песенку; но совесть, преданность, энтузиазм — все это не что иное, как поэтические бредни людей, кому не повезло в жизни; это как бы De profundis[18]
, который поют над усопшим. А те, кто процветает, не слишком домогаются подобных почестей.Я был так раздражен этими словами, что не смог удержаться и высокомерно сказал: