Еще и теперь я не могу понять, как мои дарования не заглохли в этой ледяной атмосфере, ибо следует признать, что можно смотреть на вещи с различных точек зрения: можно превозносить восторженность, но можно ее и порицать. Движение и покой, разнообразие и монотонность — все это чрезвычайно легко и осуждать, и защищать. Можно прославлять жизнь, но найдется что сказать и в пользу смерти или прозябания, мало чем от нее отличающегося. Поэтому не надо думать, что так уж просто отмахнуться от суждений посредственных людей. Их речи, помимо вашей воли, проникают в ваше сознание, они настигают вас как раз в ту минуту, когда вы страдаете от сознания своего превосходства. Они спросят вас тихонько и как бы участливо: «Что с вами?» — но эти слова больно ранят вас. Нет большего несчастья, как жить в такой среде, где дарования вызывают не одобрение, а зависть. Таково было мое положение в этом тесном мирке. Обо мне ходили неблагоприятные слухи, и я, конечно, не могла встретить там, как это могло случиться в Лондоне или Эдинбурге, какого-нибудь образованного человека, который, обладая способностью мыслить и испытывая потребность в умственном общении, нашел бы некоторое удовольствие в беседах с иностранкой, хоть и не вполне усвоившей суровые обычаи его страны.
Мне случалось иногда проводить целый день в обществе приятельниц моей мачехи, не услыхав ни одного умного, живого слова; во время разговоров не допускалось никаких жестов; лица юных девушек, такие свежие и румяные, выражали полнейшее бесстрастие — удивительный контраст между природой и обществом! Дамы всех возрастов предавались одним и тем же удовольствиям: пили чай, играли в вист и с годами старели, хлопоча все о том же, оставаясь всегда на том же месте; несмотря на свою неподвижность, они тоже, конечно, были подвластны времени.
В самых маленьких городах Италии есть театры, концерты, импровизаторы, преклонение перед искусствами, поэзией, дивное солнце — одним словом, вы чувствуете там, что живете. Но в этой провинциальной глуши я забывала о том, что живу; мне кажется, заводная кукла могла бы отлично выполнять мои обязанности в обществе. В Англии, как и повсюду, есть немало интересного, что украшает человечество, и мужчины, как бы уединенно они ни жили, всегда найдут благородное развлечение; но существование женщин в глухом уголке, где я жила, было на редкость пустым и ничтожным. Все же и там были женщины, возвышавшиеся над общим уровнем, обладавшие природным умом или развившие его путем размышлений: я подмечала это по иным интонациям, взглядам, словам, сказанным вполголоса; но мелочное общественное мнение, всемогущее в этом мирке, спешило уничтожить эти ростки. Ведь та, что желала бы откровенно высказывать свое мнение, могла прослыть вольнодумкой, женщиной сомнительной добродетели, и, уж конечно, никто не оценил бы ее искренности.
Сначала я пыталась расшевелить это сонное общество: я предлагала заниматься чтением стихов и музыкой. Как-то раз для этого даже назначили вечер, но одна из дам вдруг вспомнила, что три недели назад она была приглашена на ужин к своей тетке; другая заявила, что она в трауре по своей старой кузине, которая умерла больше трех месяцев назад и которую она никогда не видала; у третьей, наконец, оказались какие-то срочные дела по хозяйству. Все это было вполне резонно; но в жертву всегда приносились радости ума и воображения, и я так часто слышала: «Этого делать нельзя», что мне стало казаться, будто запрещение жить было бы наименее тяжким из всех возможных запретов.
И вот после ряда бесплодных попыток я сама отказалась от борьбы; отец мне не препятствовал, напротив, он убеждал мачеху оставить меня в покое; но докучные намеки, косые взгляды, тысячи мелких уколов, подобных узам, которыми пигмеи связали Гулливера, лишили меня воли, и под конец я стала жить как все, с той лишь разницей, что в глубине души умирала от тоски, нетерпения и отвращения. Так протекли четыре самых томительных года моей жизни; с великим огорчением я чувствовала, как хиреют мои дарования; я невольно начинала думать о всяких мелочах, ибо в обществе, где не интересуются ни наукой, ни литературой, ни живописью, ни музыкой, где воображение ничем не занято, предметом разговоров неизбежно являются пустячные события, о которых без конца судят и рядят; люди, не обладающие живым умом и склонностью к созерцанию, становятся узкими, болезненно-подозрительными и скованными, что делает отношения в обществе тягостными и скучными.