- Сначала я стеснялся своей рожи, - продолжал шофёр, - но быстро понял, что отметина моя не отталкивает, а наоборот, притягивает: каждая баба старалась погладить боевой рубец, я-то молчал, как его заработал. Короче, освоился и, как полагается, загудел. А тут ещё, что ни неделя, стали возвращаться наши мужики, кто без чего, ни одного целого, гляжу на них и сам себе завидую – подвезло, спасибо пану-поляку, жаль, если не пришибли его тогда. Каждый возврат – праздник с загулом на усё село.
Он задиристо повернулся к Зосе, которая сидела, глядя прямо перед собой и всем своим видом показывала как далеки от неё и рассказчик, и его рассказ.
- А то как же? – оправдывал всех и себя загульщик. – Такую войну вытерпели! Горе сплошняком пёрло, радовались редко и то с оглядкой: как бы не стало худчей. Надо было навёрстывать. Председатель наш - он и до немцев и при немцах старостой был, старый уже мужик, совсем смерти не боится - собрал нас как-то, кто поцелее да с руками, отвёл в лес, там раскопали мы скрыню апошнюю, что перед войной заховали и от немцев, и от партизанов, никто из баб не знал, а то б не дали сохранить. Мука там была, крупа разная, солонина, даже колбасы немного. Всё в бочках да в промасленных мешках. Бульбы по дворам посбирали. Поставил он одну из баб, что чище других делала, самогонку варить, понял: надо мужикам отдушину мирную пошире открыть, пусть разом выдохнутся, отболеют, скорее працовать зачнут. Тем более что и запрещать и караулить бесполезно: забыли мы про усё, только гулянка на уме.
Невесело рассмеялся, вспоминая весёлое время.
- Я и догулялся. Проснулся как-то, лежу дома на родительской кровати да ещё на чистой белой простыне, а под головой – подушка белая в красном узорочье, одеялко мягкое шерстяное в наволоке сбилось с груди, а сам – голый как мать родила. И не помню уж, когда я так спал, усё боле торчком где-нито, падал и засыпал, не раздеваясь, до утрешнего похмелья. Ладно бы, что раздетый занял материну кровать, а то повернул голову – рядом девка совсем молодая лежит, твоих лет, рыжая, незнакомая, в белой рубахе. Глаза закрытые, но чую – не спит, меня караулит, что я зроблю. Что она здесь делает, зачем рядом? А у самого голова с перепою разламывается, думаю: да провались ты пропадом, лежи, если тебе так приспичило, а мне б приложиться на пару глотков к бутылочной титьке, чтоб кровь задвигалась в мозгах, тогда б разобрался: кто ты и зачем под боком. Встать хотел, а без порток, голому как-то неудобно. Что делать? Толкнул её в бок, глаза открыла – сна ни в одном и цвета бутылочного. Говорю почему-то шёпотом, боюсь, чтоб мать не застукала в срамоте: «Слышь, достань глотнуть, а то помру и не познакомимся».
- Ни слова не говоря, она полезла через меня – я на краю лежал, она у стенки. В голове муторно, тошнота одолевает, всё плывёт, а всё ж углядел в разрезе рубахи: там такие болтались, ого-го! Да и прижала она меня так, что я охнул – ну и ядрёна оказалась! Ткнул её в бок – как в лошадиный упёрся, а она и рада: думает, играюсь. Залыбилась, обмякла на мне, дышать аж нечем. С последних силов спихнул, давай, говорю, жми шибчей. Потопала смачно босиком, голяшки с-под рубахи белые гладкие сверкают, толстые, плотные, что берёзовые поленца в срубе.
Это место в рассказе ему нравилось, он улыбался, вспоминая.
- Пока она там посудинами звякала, поискал я одёжу, не нашёл, плюнул в сердцах, затянулся одеялом до шеи, застыл что хворый в ожиданье микстуры. Слышу: кто-то ещё топотится в кухне, половицы скрипят, ходят. Вот и она, наконец, моя медсестра, несёт в одной руке – стакан мутняги до краёв, в другой – пол-луковицы очищенной с краюхой ржаного. Знает, значит, дело, будто кто подучил там, что ходит и шепчется. Плевать. Я привстал, одеяло сползло до самых… ну, до этих, чёрт с ним, с одеялом, она присела рядом, подаёт. А я взять не могу, допился, думаю, хана. Рука трясётся, зубы дробью щёлкают, слёзы брызжут, и пот по груди побёг. Кое-как защемил клешнёй стакан, пальцы девке облил, в нос уже шибает родимой, несу ко рту и чувствую: не влить. Рот уже сам раскрылся, рука немазаным кривошипом идёт, вся мысля – попасть. Не донёс, тороплюсь. Свернул ладонь со стаканом и лью: половина – в рот, половина – мимо, по подбородку на грудь сочится, мокро и вонько. Умаялся. Девка, не долго думая, рубаху свою задрала и утирает подолом меня, а сама усё лыбится и лыбится что тарелка, а зубы что сахар и все, надо же, целые. Откуда такая в постель мне упала, ума не приложу. Сидим мы так по-свойски на чистой кровати: я – по пояс голый сверху, а она – тоже по пояс, только снизу. Тут, как полагается, и мать, вот она да не одна, а с председателем. Сейчас, думаю, будет. Совсем и нет, в радости мать с чего-то! Тут же искрой мне в мозг слабый мысля метнулась: в сговоре бабы.
- Проснулись, голубчики, - ластится маманя. – Чтой-то долго почивали, пора вставать, гости заждались.