— Друзья мои, я считаю вас не слугами, не работниками, а близкими, родными, какими вы себя показали по отношению к моей несчастной дочери и ко мне. Я плохо чувствую себя, мои годы немалы, весьма вероятно, что я скоро умру. Если вы найдете меня мертвым, то достаньте из ящика бюро мое завещание; оно составлено в вашу пользу. Все, что у меня сохранилось: дом, мебель, кое-какие сбережения, — все это я оставляю вам в благодарность за ваше отношение и ваши заботы обо мне, и поверьте, что все же я считаю себя вашим вечным должником, потому что моральные чувства никогда не оплатить материально.
— О хозяин, что вы говорите! — воскликнул Блезо. — Живите, живите долго! Мы будем вместе вспоминать и оплакивать нашу незабвенную усопшую!..
— Ах, дорогие мои! Вот это-то для меня и невыносимо: жить воспоминанием о ней!.. Да, да, это уже само по себе сведет меня в могилу. И верьте мне, что так будет лучше.
Блезо были слишком бесхитростны, чтобы догадаться о роковых замыслах старого часовщика. На следующее утро его нашли сидящим в кресле, в комнате Рене. Он был уже мертв; его голова бессильно опустилась на грудь, рука свесилась к полу, и в нескольких шагах валялся опорожненный пузырек из-под опиума. Боран сдержал свое слово: он последовал за дочерью.
Так навеки исчезли последние приверженцы царственного наследника. Возможно, что они были самыми скромными, но, наверное, самыми искренними, самыми преданными…
XXXII
А что же он сам, Шарль-Людовик, принц, дофин, король, господин де Гранлис, Людовик XVII? Что сталось с ним?
Томясь за решетками, под двойными замками Венсенской крепости, он утратил даже понятие о времени. Он еще смутно следил за часами, различая их по сигналам трубача и барабанному бою, регулирующим гарнизонную жизнь, но дни он спутал и… позабыл. По прошествии года принц не знал в точности, сколько месяцев прошло с той тяжелой минуты, когда его заточили в каземат. Он дичал в своем страшном одиночестве. У него отросли волосы и борода, но этот новый облик был неизвестен ему.
Нередко Людовиком овладевало страшное отчаяние; хотелось думать, что все последние события не более как безобразный сон, как злой кошмар, что надо постараться проснуться, чтобы избавиться от всего этого леденящего, подавляющего ужаса.
Из всех видений прошлого ему было дорого и мило лишь одно женское лицо. И то была не Изабелла д’Иммармон, не Диана д’Этиоль и даже не Полина Боргезе, нет, то была Рене Боран, дочь народа, матово-бледная, с тяжелым жгутом темных волос, с золотисто-карими глазами, такая же красивая, как и те аристократки, но с искренним, неиспорченным, преданным сердцем.
Мысль о ней преследовала Людовика. Он жадно протягивал ей объятия. Простолюдинка, лавочница — что в том! В своем страшном одиночестве он научился презирать кастовую рознь и только твердо помнил ту, которая любила его, и любила без расчета, всем сердцем, всей душой и всеми помышлениями: Рене… да, Рене!
О, эта горькая школа — отчуждение от людей и затворничество без малейшей надежды на бегство — на многое раскрыла глаза несчастного принца. Он понял всю тщетность и суету сословных предрассудков, всю ни на чем не основанную, чванную надутость аристократии. Теперь все это казалось ему жалким и нелепым. И если бы в то время его спросили, чего он желает, то он пожелал бы лишь свободы да любви Рене.
Далекая, она стала ему много ближе, сроднилась с его душой. Мысль о ней неотступно жила в мозгу Людовика, идеализированной и прекрасной; Рене одна заселяла необъятный простор его воображения. Он думал о ней днем, грезил о ней ночью; мечты о ней скрашивали собой томительно-долгие часы бессонных ночей. Он грезил о различных случаях и происшествиях, где действовали бы лишь они двое: она и он. И все эти мечты были очень далеки от возможности возвращения на наследственный трон.
Внезапно ворвался луч света в сумрак заключения Людовика XVII. Он утратил понятие о времени и потому не мог сразу сообразить, когда именно это случилось. На самом же деле это произошло в мае 1811 года. Людовику было в то время двадцать шесть лет. Прошли уже два месяца со дня рождения сына Наполеона, наследника престола, — короля Римского, торжественно встреченного традиционным пушечным салютом в сто один выстрел. Наполеон был в восторге. Он твердо верил в прочность своего трона, в преемственность своей новооснованной династии, сиял счастьем и щедро рассыпал вокруг себя милости. Однажды герцог Ровиго напомнил ему об узнике, томившемся в Венсенской крепости. В своем счастье Наполеон выразил желание освободить и его, однако же не ранее как заручившись его формальным отречением от наследственных прав и притязаний.