У нее было сейчас точь-в-точь такое лицо, как вчера, когда бормотала о каком-то полицейском. Странное лицо.
«Мне пора», – сказала Марта, нахмурившись, – и, неторопливо встав, принялась перед зеркалом поправлять волосы.
«Уже продают на улицах елки, – сказала она, глядя в зеркало и высоко поднимая локти. – Я хочу купить елку, огромную, очень дорогую. Дай мне, пожалуйста, побольше денег с собой».
«Ты сегодня злая», – вздохнул Франц.
Он спустился вместе с ней по темной лестнице. Проводил до площади. Было очень скользко, ледок отблескивал под фонарями.
«Знаешь что? – сказала она, прощаясь с ним на углу. – Ведь я бы сегодня могла быть в трауре. Это случайность, что я не в трауре. Подумай об этом».
И произошло как раз то, чего она хотела: Франц мгновенно повеселел. Он посмотрел на нее и рассмеялся. Она рассмеялась тоже. Господин с фокстерьером, ждавший, пока собака кончит обнюхивать фонарь, одобрительно и немного завистливо на них посмотрел. «В трауре», – сказал Франц, давясь от смеха. Она, смеясь, закивала. «В трауре», – сказал Франц, бубня смехом в ладонь. Господин с фокстерьером вздохнул и двинулся. «Я обожаю тебя», – слабым голосом проговорил Франц и довольно долго, мокрыми глазами, смотрел ей вслед.
Но как только она отвернулась, как только пошла, лицо у Марты снова стало сосредоточенным и строгим. Франц уже не видел этого. Он вытер платком стекла очков и тихо побрел домой, продолжая посмеиваться. Да, действительно – случайность. Сел бы
Так он мечтал, смутно и грубовато, – и не сознавал, что мысль его катится от толчка, данного ей Мартой. Извне пришла и мысль о женитьбе. О, это была хорошая мысль. Если уже счастье – видеть Марту урывками, так какое же это будет огромное блаженство иметь ее подле себя круглые сутки!.. Он употребил этот арифметический прием совершенно бесхитростно, – точно так же, как ребенок, любящий шоколад, воображает страну, где горы из шоколада: гуляешь и лижешь.
Он совершенно не заметил в те дни разъедающего, разрушительного свойства приятных мечтаний о том, как вот Драйера хватит кондрашка. Слепо и беззаботно он вступал в бред. Последующие свидания с Мартой были как будто такие же естественные, ласковые, как и предыдущие. Но подобно тому, как в этой простенькой квартире со старой скромной мебелью, с капустообразными цветами на обоях, с наивно-темным коридором хозяином был старичок, бесповоротно, хоть и незаметно сошедший с ума, – в них, в этих свиданиях, таилось теперь нечто странное – жутковатое и стыдное на первых порах, но уже увлекательное, уже всесильное. Что бы Марта ни говорила, как бы нежно ни улыбалась, Франц в каждом ее слове и взгляде чуял неотразимый намек. Они были как наследники, сидящие в полутемной комнате, за стеной которой вот-вот должен испустить дух обреченный богатей; можно было говорить о пустяках, о близком Рождестве, о том, что теперь в магазине уйма работы, – лыжи и всякие шерстяные вещи идут превосходно, – можно было обо всем говорить, – правда, чуть глуше, чем обыкновенно, – но слух напряжен, в глазах неверный блеск, затаенная мысль не дает покою: ждешь, ждешь, что вот выйдет оттуда на цыпочках и красноречиво вздохнет хмурый доктор, – и в пройме двери будет видна спина аббата, склонившегося над белой, белой постелью.
Бессмысленное ожидание. Марта знала отлично, что как будто никогда и зубы у него не болели, никогда не бывало насморка. Потому особенно было для нее раздражительно, когда, накануне праздников, она сама простудилась, сухо и мучительно кашляла, потела по ночам, днем же бродила сама не своя, одурманенная простудой, с тяжелой головой, с жужжанием в ушах. К Рождеству ей не полегчало. Все же она надела вечером открытое легчайшее платье, пламенного цвета, с глубоким вырезом на спине, – и, оглушенная аспирином, стараясь ударами воли прогнать недуг, следила за изготовлением крюшона, за убранством стола, за румяной дымящей деятельностью кухарки.