Эльза-собака доверяла своему чутью. Прочь из города! Здесь ее поймают, рано или поздно. Она может прятаться долго, но не вечно. Если покинуть королевство, затеряться на просторах необъятного мира — у нее появится шанс. Пусть погоня, пусть! — Эльза станет идти день и ночь, оторвется, собьет со следа… А главное, пока гонятся за ней, старухе ничего не поделать с Натаном, Вульмом, Циклопом…
Кто такие? — удивилась Эльза-крыса.
Натан, Вульм, Циклоп?
И ответила: не важно. Они есть. Они будут, пока Эльза отвлекает старуху на себя. Да, подтвердил янтарь. Медовое тепло разлилось по телу женщины, придавая сил. Она уходила на юг, туда, где лежала жаркая Равия — родина Симона Остихароса. Почему на юг? Она не знала, но ее влекло туда. Кто такой Симон? Она забыла, но стремилась к этому человеку.
В деревнях она бралась за любую работу — за кров и еду. Судьба хранила ее. В маленьком городке у моря Эльза задержалась на месяц. Сушила травы для местного лекаря, скопила толику денег на дальнейший путь, и уже собралась в дорогу, когда из темноты заплеванной подворотни на нее уставились два незрячих бельма.
С отчаянным визгом Эльза бросилась наутек.
Паруса — крылья. Правда, вороново крыло — чернее ночи, а паруса «Сестры ветра», идущей на север, в край норхольмских фьордов — цвета грязного снега. Тер-Тесет остался за кормой. Эльза-ворон улетала, уводила погоню от птенцов, оставшихся в гнезде. Она устала, она очень устала, мечтая о передышке. Пока ее отыщут в далеком Норхольме…
За спиной скрипнула палуба.
За спиной хихикнули.
Бежать было некуда.
2.
Движение пальцев старухи замедлилось.
Зубы на суровой нити скользили с запинкой, сталкиваясь боками. Стук кости о кость сделался громче, отчетливей, в него вкралась дрожащая щербинка. На плечах и предплечьях карги вздулись тощие, синие мышцы. Жилы налились черной кровью: змейки обвили дряблую плоть, вливая в хозяйку целительный яд. Казалось, даже собрать пальцы в щепоть стоит незваной гостье каторжных усилий. Зубы по-прежнему без устали жрали чужое время и чужие судьбы. Но счет пошел не на дни и годы, а на часы и минуты.
Старуха разволновалась. Она ткнулась носом в свои четки, слепо пяля мутные бельма. Ноздри ее раздулись по-кабаньи; карга фыркнула, склонилась ниже и чихнула. Кончиками пальцев старуха ухватила усик, тонкий как волосок, невесть как возникший между двумя зубами — и дернула что есть мочи.
Ус остался на месте.
Более того, он стал длиннее, раздвоился на конце и туго обвил злополучный зуб. А рядом уже вился другой усик, скручиваясь колечком. Зуб-сосед угодил в петлю; кончик старухиного большого пальца толкал его дальше, но зуб уперся — и ни с места. Нить на глазах превращалась в виноградную лозу. Прочней стали, упрямей осла, усики множились, цепляясь за вереницу желтоватых зубов. Часть бойцов сохла, словно от палящего зноя, отваливалась, сыпалась на пол пещеры жалкой трухой. Но место павших занимали новые солдаты. В светло-зеленых мундирах, гибкие, молодые, они впивались в мертвую кость, словно та была их вечным врагом — или истинным лакомством.
Старуха взвыла.
Шея карги удлинилась, свернулась в жгут, как мокрая тряпка, когда ее выкручивает прачка. Руки, обращенные к жертвам, по-прежнему воевали с предательницей-нитью, а лицо старухи обратилось ко входу. Плотно сомкнулись морщинистые, черепашьи веки. Наверное, так старухе было проще видеть, потому что лицо ее вспыхнуло от ненависти. Дрогнули губы, похожие на высохших от жары червей. Беззвучные проклятья, страшней мора, опасней ядовитой стрелы, хлынули потоком — и пали на холодный камень охапками жухлой листвы.
У входа стоял Амброз.
— Держи дерево, — еле слышно сказал маг. — Держи дерево, падаль…