— Дорогой кузен, он сделает ваше лицо неотразимым, — сладким голосом проговорил Карл и зашагал прочь, надменно выпрямившись во весь свой шестифутовый рост.
У графа были жёсткие, бронзового цвета волосы, маленькие усики торчком и бесподобно твёрдые икры — предмет отчаянной зависти всех придворных щегол.
«Ему остаётся только добавить “по сравнению со мной”», — мрачно подумал Людовик, оставшись один.
Он вообще с крайней неохотой позволял незнакомцам касаться своего горла бритвенным ножом. Но калека так надоедал ему, следуя за ним по пятам, дёргая его за полу плаща, когда он выходил из церкви, что дофин начал сдаваться. И, когда однажды горбун преградил ему дорогу, умоляя взглянуть на чудесный зуб из слоновой кости, который появился на месте выбитого могучим ударом английского студента, Людовик пожал плечами: «Ну хорошо, хорошо, я дам тебе попробовать». В конце концов, позволил же герцог Филипп!
Качество бритья явилось для дофина приятной неожиданностью. Мыльная пена не капала на одежду, кроме того, похоже было, что цирюльник предусмотрительно подогрел её. Лезвие бритвенного ножа осторожно, но твёрдо прокладывало по коже ровные дорожки, повинуясь ловкой руке, в которой к тому же чувствовалась необычайная физическая сила. Борода Людовика исчезла как по мановению волшебной палочки.
— Если ты и порезал меня, я этого не ощутил, — заметил Людовик, довольно поглаживая подбородок.
— О, монсеньор! — в густом голосе фламандца зазвучала горечь упрёка и благородное негодование. — Я бы скорее отсёк себе руку!
— Как тебя зовут, мой славный цирюльник?
— В Тильте меня называли Оливье Бородач, из-за моей привычки носить небольшую бородку.
— Она плохо вяжется с родом твоих занятий. Зачем она тебе?
— Я никому никогда не отвечал на этот вопрос, но мне кажется, что монсеньор способен понять, что недоступно другим людям, — аккуратно расчёсывая волосы дофина, цирюльник успел заметить шрам, — под бородой я прячу небольшую бородавку.
Присмотревшись, Людовик и вправду обнаружил бородавку, причём величиной она была с добрый кулак. Значит, кривых ног, уродливого горба между лопатками и длинных обезьяньих рук природе показалось недостаточно, и она наградила несчастного цирюльника ещё и этим гротескным наростом на подбородке. Людовик счёл за благо сменить тему и оставить беднягу наедине с его горестями. Внезапно ему вспомнилось недавнее оскорбление Карла Шароле, и он содрогнулся — Оливье цирюльник был карикатурой на него самого, его отражением в кривом зеркале, и все его физические недостатки повторяли недостатки дофина, только у бородача они словно были увеличены до омерзения.
— А как тебя величают в Лувене, мастер Оливье?
— Ах, монсеньор, в Лувене я изменил имя и избавился наконец от нелепого прозвища Бородач — ведь по-фламандски «бородач» означает ещё и «дьявол», ибо дьявол бородат, как известно всем, кто его видел. Теперь, когда я выучил французский язык, — гордо добавил он, — меня зовут Оливье Лемальве.
Людовик расхохотался.
— Кто-то снова сыграл с тобой злую шутку, Оливье. Когда ты в самом деле научишься говорить по-французски, ты узнаешь, что «lе malvays» на этом языке означает «злодей», так что твоё новое прозвище едва ли лучше старого.
Оливье «Злодей» в сердцах пробормотал по-фламандски что-то непонятное, однако Людовик расслышал в его речи слово «Карл».
— Уж не граф ли Карл так жестоко разыграл тебя?
— Монсеньор, граф Карл — высокородный рыцарь, а его родитель, герцог Филипп, — мой государь и повелитель. Но лезвие моей бритвы будет дрожать и дёргаться, если граф Карл когда-нибудь окажет мне честь и прикажет мне побрить себя.
Людовику пришло в голову, что Карл, наверное, тоже из тех, кто забивает живых тварей камнями.
Когда дофин отправился из Лувена в Женапп, резиденцию, предоставленную ему дядей, он взял с собой и Оливье Лемальве, и очень скоро выяснилось, что цирюльник одарён способностями не только в области бритья. Всю свою жизнь он провёл в городских трущобах, часто ночевал в сточных канавах, видел вокруг себя нищих и больных, увечных и подкидышей, имел дело с беглыми каторжниками, бездомными и прочими париями, которым не известны слова совесть и честь, а любовь, если это можно назвать любовью, проявляется у них в таких причудливых формах, которые просто не уложились бы в голове знатного и образованного человека. Этой любви чужды были беспредметная тоска и поклонение возвышенным идеалам — она была полностью, всецело сосредоточена на определённом предмете. Подобно тому, как собака привязывается к хозяину, любовь этих людей знала только одно — живое тело из мяса и крови и только ему была безраздельно отдана. И потому Оливье Лемальве, по природе своей, не мог быть предан идее — тот же животный инстинкт властно повелевал ему любить хозяина и служить ему и поистине его преданность была бескорыстной, бессловесной и нерушимой. Ради неё он пошёл бы на любые муки, хитрил бы и изворачивался, ради неё он мог жить и мог умереть.