Клаус оглянулся в поисках шерстяного пледа, но ничего такого не обнаружил{506}
. Водитель, проявив удивительную чуткость, снизил скорость настолько, что мог бы теперь следовать за похоронной процессией.Снова ухабистый железнодорожный переезд. Деревья, которые вылупливаются из ночи. Палисадники. Флигели, обрамляющие пруд. Французские шиферные крыши влажно поблескивают. Деревянные ставни на арочных окнах замка Бенрат закрыты. Пан и его нимфы устроились на цоколях по сторонам от дворцового фасада, они мало-помалу выветриваются, как и четыре песчаниковых льва с горестными мордами, которые, скрестив лапы, охраняют лестницу и подъездную дорогу{507}
. Кровельные плитки отражают первое сияние зари.— Домой! Такое не для меня, — говорит Томас Манн. — Здесь, в незапамятные времена, вдовы кормили черных лебедей{508}
. — Самое большее пару шагов, чтобы еще раз почувствовать свежесть воздуха. Монах Лютер вдыхал ее, не покидая своей монастырской кельи.— Вон там сзади остановитесь, — показал водителю Хойзер, теперь и сам все в большей степени обеспокоенный их совместной, можно сказать, безрассудной отвагой. — И подождите нас.
Клаус помог потомку сенаторов выбраться из машины. Столь уж удручающе-нереальным происходящее не назовешь: ведь оно свершилось-таки. Утренний воздух полнится божественными пряными ароматами — как, может быть, в первый день творения; воздух прохладный, но отнюдь не ледяной. Алое зарево ширится над верхушками деревьев. Отовсюду — из парка, с древесных крон «аллеи вееров», с кустов вдоль Змеиного ручья, с подстриженных тисов перед дворцовым фасадом — доносится птичий щебет, всё новые и новые голоса вливаются в этот утренний хор. В кирпичной ограде оранжерейного сада Клаус распознал опутанную вьющимися растениями, почти скрытую грабами дощатую калитку{509}
, через которую в школьные годы он с сестрой столько раз проникал в парк, чтобы нарвать особо роскошных цветов кому-нибудь на день рождения.— Я не делал ничего запретного, — раздалось за его спиной.
Возясь с полусгнившей дощатой дверцей, он вдруг задает вопрос, который не вправе задавать:
— Был ли я, я ли — Иосиф в Египте?
— Я никогда не лгал.
— Это правда.
Калитка наконец поддалась. Они стоят теперь между самшитовым бордюром и зарослями дельфиниума. По левую руку — простое здание оранжереи. Перед ними, насколько хватает глаз, — рабатки и круглые клумбы, обрамленные желтофиолем и гайлардиями.
— Дюссельдорфский — маленький — райский сад.
Розы вокруг тихого пруда с фонтанами вот-вот откроются.
— Так он это я? — повторяет Клаус.
— Отчасти.
Клаус сглотнул. Обидно — быть смешанным с другими и после собственной смерти остаться в литературе каким-то призраком, сказочным гибридным существом.
—
— В своей лучшей части. И ты был любим праотцом Иаковом, воспламенял сердца египтянок, сумел растрогать даже небесную силу.
— Ах нет, все это относится к вашему Иосифу, — отмахнулся он.
— Чем была бы эта сила без нас, бренных и являющих собой чудо?
Оба на мгновение замерли среди росистой влаги.
— Ты был
— Не может быть, так много?
Клаус Хойзер опустил голову. Тогдашние слезы, которых он почти и не помнил, заявили о себе еще раз.
«И что такое верность? Она есть любовь без возможности видеть объект любви, победа над ненавистным забвением. Мы встречаемся с ликом, который любим, а потом вынужденно с ним расстаемся. Забвение неотвратимо, всякая боль разлуки это всего лишь боль из-за неотвратимости забвения. Наша сила воображения, наша способность помнить слабее, чем нам хотелось бы. Мы больше не видим кого-то — и перестаем любить. Но зато остается уверенность, что при каждой новой встрече нашего естества с этим конкретным проявлением жизни наше чувство наверняка возродится, и мы опять — или, точнее, по-прежнему — будем его любить.
А теперь пойдем».
Клаус Хойзер повел его к машине, поддерживая под руку. Со всей бережностью, какую только можно помыслить.
Заключительное уведомление