Целительный покой. Пространства, помещения, улицы наконец предоставлены самим себе. Простыни шуршат, половицы потрескивают — ни для кого. Дыхание стало ровным. Взгляд закрытых глаз обращен вспять, в пустоту. Будильник тикает, но осуществляемое им пожирание времени свершается в этот час незаметно. Закрытые чашечки цветов ждут росы. Деньги отдыхают в кошельках, носовой платок свесился из кармана брюк{497}, печаль и тщеславие хотя и не умерли, но смягчились, существуют теперь лишь как сонное посапывание, как почти разгладившиеся складки на лбу. Если, конечно, кошмар или какое-то сновидение не превратят ночь в фиаско либо в праздник… Это хорошая договоренность: что в полной темноте люди спят, деревья шумят только для себя, волны же Рейна, под мерцанием звезд, пересекают границы, колышутся, отражая окна церкви в Неймегене{498}, затем, уже за роттердамским нефтеперегонным заводом, смешиваются — возможно, не без некоторого шока — с соленой водой Северного моря. Викарный епископ спит у себя в Кёльне; приобретенный супругами Хойзер подержанный
Он осторожно прикрыл за собой дверь.
Но даже опрокинувшийся табурет не разбудил бы его товарища. После первого же глотка вина Батак пришел к выводу, что «Мозель Кабинет»{500} удивительнейшим образом устраняет послевкусие предшествующего вечера, более того, вновь пробуждает жизненные силы, — и потому после кофейного крема усердно занялся ознакомлением с этим чудотворным напитком. Теперь он стонет в постели, возле которой предусмотрительно поставил кувшин с водопроводной водой, опять повторяет свое «Собор» и «Собббор», но слова эти проборматываются как бы из бездонной глуби. Ему бы несколько дней отдохнуть, вскарабкаться на скалу Лорелей, попить за ужином яблочный сок…
Коридор шестого этажа со скудным ночным освещением представляется ему внутренностью парохода. Даже качку легко вообразить… и в самом деле почувствовать. Прежде, в номере, он, конечно, закрыл глаза, но не спал ни минуты. Слишком много голосов, впечатлений, воспоминаний. Марта Мёдль обещала контрамарки на «Трубадура»; мама познакомила его с заведующей городскими библиотеками; пастор хотел знать, пощадит ли китайская революция христианские общины; малорослая журналистка внезапно напала на него: выспрашивала, не относится ли он «каким-то образом» к семье писателя и не может ли, как «бывший попутчик» Клауса Манна, «предоставить любого рода сведения о творчестве и смерти этого человека, до сих пор пребывающего в тени своего отца». — «Нет-нет, до моей поездки в Мюнхен мы с Клаусом почти ничего не знали друг о друге».
«Ах, так вы гостили у них в доме? Это в высшей степени интересно». Благодарение Богу, что как раз в этот момент к нему подкрался сзади Бертрам, обхватил его обеими руками за плечи и признался: «Даже не представляю, что я теперь должен чувствовать».
Хойзеру было наплевать, как он в данный момент выглядит. Он схватил брюки и рубашку, сорвал с крючка смокинг и, позабыв о носках, просто сунул ноги в ботинки. Он нуждался в воздухе, в движении, в каких-то других, не таких беспорядочных, мыслях… и надеялся, что ночной портье уже выложил утренние газеты. Придется ли ему в этот поздний час самому обслужить лифт? Он нажал на кнопку; в шахте — за решетчатой дверью — зажужжал мотор, заскользили проволочные тросы. Дурманящая надежность. Светлая кабина, в зеркало которой лучше не смотреть, остановилась на этаже.
— Доброй вам ночи (так еще можно сказать)… Или, скорее:
Клаус Хойзер кивнул мальчику-лифтеру, который, к его удовольствию, тоже казался более бледным, чем днем.
— Фойе, пожалуйста.
— Я так и подумал.
— А вы усердный работник, — пробормотал Хойзер.
— Ночная смена это дополнительный приработок.
— Что ж, похвально.
Собственно, он хотел, чтобы его никто не тревожил, но и так сойдет.
— В скором времени я — позволю себе заметить, раз уж вы принимаете во мне участие, — перенесу свою деятельность в более высокую служебную сферу, где мне предоставят водительское удостоверение. Но и при следующем вашем пребывании в этом отеле я охотно буду к вашим услугам.
— Арман, не так ли?
— О моем новом назначении уже говорят.