Вот с этими-то особами — экстравагантной Жилонною де Фьеск, «Сердобольной» Франкето, госпожою Мартель, а также с их приятельницами, я и прогуливалась каждый день, до обеда, по Кур-ла-Рен. В то время там собирался весь бомонд, но еще не танцевали ночами, при факелах, как это вздумалось нынешним юным повесам. Мы просто гуляли в тени вязов, весело беседовали или катались в карете, учтиво раскланиваясь со встречными дамами и кавалерами, даже с незнакомыми; между экипажами сновали торговки сластями, которые за несколько су носили молодым красавицам любовные записочки от воздыхателей; гуляющие пристально разглядывали друг друга: оценивая фасон платья, покрой плаща, подробно обсуждая каждую замеченную улыбку, импровизируя на ходу эпиграммы или мадригалы; к пяти часам вечера все разъезжались по домам, чтобы переодеться и отправиться либо в Оперу, либо в театр Марэ, на итальянскую комедию. Иногда, ближе к вечеру, я бывала в Тюильри; мне нравился неспешный променад в длинных аллеях сада, где, по выражению толстяка Сент-Амана, «столько страдальцев обрели утешение»; случалось увидеть там одну из барышень Манчини, гарцующую на лошади меж дерев; я же надеялась встретить молодого Короля, которому недавно исполнилось восемнадцать лет и который, по всеобщему мнению, был чудо как хорош собою; увы, тогда мне в этом не посчастливилось.
Зато мне везло в другом: мои кавалеры оказывали мне бесконечные знаки внимания — плащ, брошенный под ноги, чтобы перейти лужу на дороге, любезно подставленная рука, чтобы выйти из кареты или подняться на пригорок, ловкие пальцы, готовые проворно расшнуровать корсаж, если я задыхалась от жары… Правду сказать, я часто соглашалась облегчить муки «умирающих», которые гурьбою сопровождали меня на прогулке в садах, эскортировали в походе по модным лавкам Марэ, аплодировали вместе со мною лучшим танцовщикам в Опере. Я не всегда спешила заметить руку, обвившую мою талию или положенную на плечо под предлогом помощи, не сердилась на сорванный поцелуй того, кто делил со мною кисть винограда или струйку воды из фонтана; возможно, я не слишком строго судила и более дерзкие посягательства, но если даже и позволяла кому-нибудь из моих кавалеров «небольшие шалости», как тогда выражались, то ни один из них не мог похвастаться, что «развязал мне пояс Венеры». Я изображала игривость, но то была всего лишь игра и ничего более. Ведь я все еще надеялась привлечь к себе этой игрою сердце маршала д'Альбре.
К несчастью, результат получился совсем иной: при виде свободных манер и чрезмерной веселости, коими я вооружилась, дабы уязвить предмет моей страсти, господин Скаррон, чье здоровье немного улучшилось, вновь почувствовал ко мне аппетит. Теперь, едва расставшись с пригожими, напудренными и надушенными щеголями, я должна была оказывать внимание старому, скрюченному супругу, которого не любила, и чаще, чем хотелось бы, вспоминать об обязанностях замужней женщины; смею заверить вас, что мысли эти были весьма печальны: даже нынче, в Сен-Сире, глядя, как ваши товарки глупо прыскают в фартучки, когда им говорят о супружеском долге, я порываюсь объяснить им, что лучше бы плакать, чем смеяться; впрочем, это еще впереди, дайте только срок.
Второй результат моей блестящей политики имел худшие последствия: скоро весь Париж заговорил о том, что я распущенная женщина, что от строгого отпора моим кавалерам я перешла к самой интимной дружбе с ними. Таковы уж нравы квартала Марэ: вас могут растерзать, а могут превознести до небес — и то и другое без всяких оснований. Жиль Буало, никогда не упускавший случая навредить ближнему, написал в ту пору эпиграмму, которая привела в восторг насмешников;
Далее он прибавлял, что Скаррон хорошо поступил, взявши себе жену, ибо «для того, чтобы выглядеть совершенным дьяволом, ему доселе не хватало только рогов».
Господин Скаррон не захотел оценить всю соль этой шутки и пожаловался Фуке, который велел запретить эпиграмму, однако не мог помешать ей ходить по рукам. Мой супруг сделал мне строгое внушение, ибо, не будучи ревнивцем, считал, однако, нужным блюсти приличия. Я была обижена этим выговором тем более, что вовсе не считала кокетство тяжким грехом, полагая, что где нет удовольствия, там нет и зла.