Девка с растрепанными светлыми волосами, которые вились тугими кудрями, в мокром платьишке, липшем к ее округлым бедрам, налитым грудям и стройным, великолепным ногам, прилежно согнувшаяся над корытом, показалась Петру безмерно-соблазнительной Венерой. Она словно только что родилась из мыльной пены, в которой она стирала кружевные подштанники Алексашки и которая пузырилась на ее округлых, сильных, розовых руках с ямочками над пухлыми локотками. А когда она подняла раскрасневшееся лицо и бесстрашно взглянула в глаза Петра своими темно-вишневыми, яркими, живыми глазами и улыбнулась красными, не ведавшими никаких помад, сочными губами, он просто задохнулся, онемел… И Алексашка, взглянув на ошалелое лицо мин херца, громко вздохнул. В этом вздохе превеликое сожаление смешалось с немалым облегчением, потому что Меншиков, порою даже от самого себя таясь, опасался, что однажды помрет на своей неуемной полюбовнице, если только раньше меч его не сотрется от беспрестанного употребления. Ну а мин херц – ему сносу нет и еще долго не будет. Так что – совет да любовь!
И Алексашка снова вздохнул – на сей раз прощально…
Так она попала к Петру, а вскоре из Марты превратилась в Катерину, Катерину Алексеевну – любимую женщину, любимую жену русского императора.
Всякое бывало между ними за эти минувшие годы. И ссорились, и мирились они, и не раз чудилось Катерине, что положение ее на редкость непрочно, что вот-вот Петр сыщет себе другую подругу…
Ближе всего это было, когда Петр увлекся Марией Кантемир, этой змеюкой молдавской. Именно что змеюкой! Если правду говорила пакостная бабка Татьяниха и в образе змей явились Катерине во сне ее соперницы, то Машка Кантемир была непременно одной из них. Мало того, что в свое время Петр был любовником ее матери Кассандры, жены свергнутого молдавского господаря Димитрия Кантемира, так еще потом поменял мать на дочку. Петрушка от Марии (опять это имя, будь оно неладно – права была старуха!) голову терял, ох терял… Катерина всерьез опасалась, что так и не обретет муженек разума. Ведь до чего додумался он тогда, до сих пор вспомнить противно!
И очень страшно…
Случилось это в 1722 году. Петру исполнилось пятьдесят, но если кто-то надеялся, что в этом почтенном возрасте его любовный пыл слегка поутихнет, то напрасно! Неуемный плотский жар сжигал государя с новой, юношеской силой, но Катерина, вместо того чтобы радоваться этому, горевала: ведь не она, не она причина возвращенной молодости мужа! Самое ужасное, что ей из этого пылающего костра даже горелых угольев не перепадало: и грубая похоть, и несусветная нежность, и сердечное томление Петра, и новые, никому прежде не высказанные обжигающие любовные признания – все, все доставалось другой женщине! Мало того что Петр дни и ночи проводил возле юбки Марии Кантемир – он ее потащил с собой на войну…
Прежде сия привилегия принадлежала одной лишь Катерине, и Боже ты мой, как же она гордилась, что делит с мужем даже самую крайнюю опасность! Тем паче что сама она ни опасности, ни страха не чувствовала, и эта ее удивительная, порою безрассудная отвага вселяла бесстрашие и отвагу в солдат, которым стыдно было, конечно, дать слабину перед женкой, да еще женкой императора, величайшего храбреца своего времени. Вдобавок она была красавица, поэтому ее бесстрашие пьянило, как вино.
И вот однажды Катерина узнала, что они поедут на театр боевых действий не вдвоем, а втроем – с Марией Кантемир. Вернее, вчетвером, потому что Мария была беременна.
От Петра…
Ну ладно, Машка первая понесла от царя, что ли? Почему же так стеснилось Катеринино сердце? Почему захолодели руки? Почему она не могла ни спать, ни есть? Почему спасительное спокойствие изменило ей, а ревность, прежде незнаемое чувство, грызла сердце, словно мышь, добравшаяся до лакомого кусочка?
– У меня будет сын… – медленно, протяжно выговаривала Мария, водя пальцами по своему выпуклому животу, и в глазах у нее было тупое, сытое удовлетворение. – Я знаю. У меня будет сын… Мне гадалка посулила. Она ворожила и увидела в моем животе сына, а над головой у него золотое сияние. Словно корона!