Прятаться от него было поздно, и девушка осталась сидеть, где сидела, надеясь, что вдруг да пройдет он мимо, постесняется осаждать ее при тетке Хадосье. Оказалось, напрасно надеялась: Михал решительно двинулся в их сторону.
Леська поспешно ерзнула к самому краю скамьи.
— Тетка Хадосья, подвиньтесь! — прошептала она. — Да не туда! Ко мне ближе!
— Да что с тобой? — растерялась было соседка, но тут же, сообразив, в чем дело, тоже понизила голос:
— А, ясно! Так бы сразу и говорила!
А Михал был уже тут, рядом. Вот он стал в наглой позе прямо против Леси, и н лицо ей упала его длинная серая тень.
— Вечер добрый, — небрежно поздоровался он с Хадосьей. — А у тебя, Аленка, я вижу, так ума и не прибавилось?
Аленка взглянула на него с такой откровенной неприязнью, какой только и мог ожидать от нее этот наглый самодовольный хлыщ. Но Михал не был бы Михалом, если бы его могла смутить подобная безделица.
— Рассказал мне Савел, как ты выла вчера! — приступил он к делу без лишних слов, разглядывая ее в упор узкими нахальными глазами в припухших веках. — Чуть, говорит, всю хату слезами не затопила! А кто ж виноват?
— Я вот грабли зараз возьму да покажу тебе, кто виноват! — не стала молчать Хадосья. — Ишь, умники выискались: люди молчат, а у них, видите ли, язык зачесался!
— Язык не у меня зачесался, тетка Хадосья, — лениво отмахнулся Михал. — Ну, а коли по делу, так скажите: нешто не права Савел? Где ж такое видано, чтобы девка столько воли себе забирала? Чего только не думала она о себе, все ей не так да не этак было, а на деле чего она стоит, кому нужна, коли батька у ней — хохол безродный? Хведька один, может быть, и взял бы ее, да Хведька еще молокосос, мы его живо к ногтю придавим…
— Хведька взял бы, а тебя я и теперь за грош не возьму, ступай прочь! — и Леся отвернулась, не желая больше и глядеть на него.
— Все еще гордая! — фыркнул Михал. — Даже знаться не хочет!
— А что с тобой и знаться-то? — дернула плечом Хадосья. — Что ты и можешь-то, кроме как лапу за пазуху совать?
— Ну а что ж я — не мужик? — Михал гордо вскинул растрепанную голову. — Что мужику с бабой еще-то делать? Янке, скажете, от нее другое надо? Да все то же самое, что и мне, и Макару, да и другим тоже… Да только он хитрый, голубем, вишь ты, прикинулся, а я — честный! Так что ты, Аленка, дурь из головы выбей, лучше будет!
От этих слов Леська, будто кошка, мигом вскочила на ноги, готовая кинуться на него с когтями.
— Но-но, потише, — горяча больно! — осадил ее Михал. — Скажешь, неправду говорю? А вот знала бы ты, что Яночка твой каханый без тебя гутарит! Вчера только с братом моим Симонкой об заклад побился, что еще до сенокоса ты у него подстилкой будешь.
— Неправда! — прошептала девушка.
— Спроси у Симона, коли мне не веришь! А потом, что ты думала, одна ты у него, что ли? Поди сыщи такого дурня, что будет на тебя одну молиться да любоваться, а с другими — ни сном, ни духом… А то уж будто у него отсохло все! Ты не даешь — в другом месте найдется. Про Катерину ты и так знаешь, а я еще видел, как он до Насти впотьмах пробирался, точно вор какой…
— Уж про Настю молчал бы, рыло твое бессовестное! — снова не выдержала Хадосья. — А то я не знаю, какой вор до нее вчера задами крался! Тут кротом слепым быть надо, чтоб тебя от Янки не отличить! Всей Длыми уж ведомо, как ты от Галичей прямиком к Насте поволокся; и как помела она тебя вон из хаты, тоже давно все знают. Так что брось ты девке голову туманить — без толку! Ну вот скажи, скажи теперь, что не так!
— А чего говорить-то? — в голосе Михала не было и тени смущения. — Ну, был у нее. Солдатки — они для того и есть, чтобы к ним ходить, а тебе, Аленка, до того и дела быть не должно! А уж коли тебе Янка люб, так знай: это меня Настя выгнала, а его-то уж не погонит — тоже губа не дура!
— Ты бреши, бреши, а вон мой Тамаш идет: уж он-то тебе покажет, у кого губа дура! — оборвала Хадосья.
И на сей раз горе-кавалер предпочел благоразумно отвалить, ибо Хадосьин Тамаш не выносил его на дух, а Михал боялся его лишь немного меньше, чем Леся Паньки.
А спустя полчаса она сидела на погосте, на зеленом холмике, поросшем травкой и синим барвинком, вслушиваясь в однотонный, понимающий лепет плакучей березы, что вознесла свои ветви высоко над погостом. Это была настоящая красавица, могучая и при этом женственная. Тонкая филигрань ее поникшей кроны издали восхищала взоры, а вершина терялась высоко в бездонном небе, и возле ее подножия девушка казалась совсем маленькой, почти ребенком. Она и была в эти минуты беззащитным, потерянным ребенком, и сидела, совсем по-детски подобрав ноги, и так же по-детски плакала, обняв тонкими руками круглый и гладкий ствол.