Тут он открыл глаза и увидел совсем рядом, справа, большой, тяжелый сапог, — это был немецкий сапог, из прочной свиной кожи, с крепкими, не сношенными подошвами, будто и не отшагали они по дорогам и бездорожью недобрую тысячу километров. И когда он, худенький, глазастый, с вьющимися светлыми волосами юноша, которого тогда никому в голову не пришло бы именовать Ребе
, увидел этот немецкий сапог, он тотчас почувствовал боль во всем теле, будто его били мешком, наполненным камнями; ему показалось, что голова у него не круглая, а мятая, топорщится гранями, и в голове было гулко, как бывало в детстве, если, купаясь, нырял глубоко и набирал в уши воды, рот свело от сухоты и горечи, и на зубах хрустел песок. Он услыхал раздававшийся со всех сторон короткий лай команд, изредка одиночные выстрелы, голоса деловито перекрикивавшихся немцев. Заметив, что он открыл глаза, сапог качнулся и несильно, но больно ударил его по голове. И тотчас сверху, почудилось, с неба, раздался приказ встать! руки вверх! сапог снова качнулся и снова несильно, но больно его ударил, и он, превозмогая боль и слабость, поспешил подняться, не заставляя повторять приказ, — он учил немецкий в школе и в Московском университете, где успел окончить три курса математического, не говоря уже о том, что тысячекратно повторяемое хенде хох! с первых дней сделалось наизусть известным личному составу Красной армии. Владелец сапога, желтоволосый немец в очках, показал ему идти впереди и повел к теснившейся у обочины дороги темной толпе пленных.Потом, окутанные облаком пыли, они шли колонной по разбитой проселочной дороге, той самой, по которой накануне торопливо уносили ноги от следовавших по пятам преобладающих сил противника
, как писали в сводках командования, шли, не останавливаясь, подстегиваемые — Быстро! Быстро! — командами конвоя, и когда какие-нибудь из пленных, раненые или изнеможенные, не в силах были идти дальше или замедляли взятую скорость движения, таких, опять же не останавливая колонну, выдергивали на обочину и пристреливали, тут же, без лишних слов, не обращая внимания на совершаемое убийство, как прихлопывают, не отвлекаясь от дела или разговора, севшего на лоб комара.Один раз, впрочем, у придорожного колодца раздалось стой!
, и пленные возмечтали было, что сейчас им позволят напиться, но конвойные, черпая ведром воду и поливая друг другу, умылись, наполнили свежей водой подвешенные у пояса алюминиевые фляги и тут же приказали следовать дальше. Время от времени шагавший пообок от колонны в своих крепких сапогах желтоволосый немец, придерживая очки, запрокидывал голову и вливал из фляги в рот несколько глотков воды, и в эту минуту светлому юноше с большим синяком под глазом, которого никому бы в голову не пришло тогда назвать Ребе, виделось всякий раз, что он купается в запруде у мельницы, где всегда купался, когда летом с отцом и матерью жил в деревне на даче, — ныряет глубоко и плывет с открытыми глазами в желтоватой воде, сквозь которую, высвечивая дно, пробиваются лучи солнца, и видит, как на бревенчатых сваях, заросших мшистыми водорослями, шевелятся черно-зеленые волоски.Рядом с ним в колонне шел пожилой солдат, много его старше, с седыми висками и седой щеточкой усов, по имени Виктор Иванович, — этот Виктор Иванович толковал вполголоса, что главное продержаться первые день-другой, а дальше, так ли этак ли, беспременно повернется к лучшему. «Чего нам с тобой бояться? Мы с тобой не евреи, не коммунисты, не командиры. Этих-то быстро в расход, а нам с тобой — что? Ну, в лагерь отправят. Я в советском четыре года был. Видишь, живой. Работать будем. Войне-то, всем видать, скоро конец». «Я добровольцем пошел», — обиделся юноша, в котором никто еще не узнавал Ребе
. «Добровольно пошел, добровольно и уйдешь. Не мы с тобой эту войну придумали, не мы ее и просрали. Орали, орали: чужой пяди не хотим, своей вершка не отдадим! А вышло: и на чужую рот раззявили, и своя — где она? Москва-то вон уже — за ближним лесом. А Берлин?..»