…Он постоял несколько минут за углом. На темной улице никого не было. Он знал, что пойдет к Татьяне, в такую ночь ему некуда было больше пойти, но он, по привычке, медлил, озирался и просчитывал. Татьяна была его тайна, его опора и, кажется, единственная на этой земле его любовь; ему даже подумать было страшно, что т'o, что происходило между ними, может быть разрушено, осквернено чуждым взглядом и словом.
Они познакомились полтора года назад в электричке. Он возвращался с выданного ему на службе садового участка, где, имея возможность для того лишь в редкие дни, с медлительностью, уже у него самого вызывавшей смех, пытался возвести небольшое, пригодное для жизни и ночлега строение. Был воскресный вечер. В вагоне было тесно. Напротив него, почти упираясь коленями в его колени, сидела женщина, может быть, чуть постарше его, если еще не под сорок, то прилично за тридцать, он поначалу и не приглядывался к ней: протиснулся, высмотрев свободное место, повозился, устраиваясь,
кое-как вытянул из кармана газету, уткнулся глазами в тесные, липнущие одна к другой строчки. Она первая его окликнула: «Приедешь домой, вели жене штаны зашить». (Приметила порванные на колене рабочие брюки — зацепился о гвоздь, а иголку с ниткой с собой не захватил.) «Мужик видный, а штаны рваные». Это
Он никогда никому не доверял, а ей как-то сразу доверился. Пугался иной раз: как же это он так распустился; кто-кто, уж он-то знал, что доверять нельзя никому, что каждый, и тот, о ком никак не предполагаешь (такой раньше иных прочих), может, волею или неволею, предать тебя, что жизнь есть система расставленных капканов, и каждый в ней, опять же волею или неволею, охотник и заяц одновременно. Порой, захлестнутый страхом, он начинал размышлять, как бы ему осторожно, «по-хорошему» отвалить от Татьяны, и всякий раз, размышляя о том, не то что умом — сердцем, всем существом своим сознавал, что по своей воле не откажется от нее, что, если было и есть в его жизни хорошее, о чем думать радостно, то всё это радостное сосредоточилось в скуластой женщине с жесткими ладонями, сокровенные прикосновения которых бывали подчас особенно, до нетерпимости острыми.
Мысли о Татьяне пробуждали, иногда в самую неподходящую минуту, его мужскую силу; но это не была тяжелая, грубая, даже насмешливая страсть, к которой он привык. Оставаясь с Татьяной, он не испытывал жестокого желания подчинить ее себе, тем более унизить, как прежде бывало у него с женщинами, — когда он был с ней, ему хотелось угадывать самые заветные ее желания, приноровляться к каждому едва уловимому ее движению, во всем подчиняться ей. С ней он впервые изведал ни с чем не сравнимую прелесть нежности не в женщине — в себе: подчас взять ее руку и поцеловать теплую, чуть влажную жесткую ладонь ощущалось им такой близостью, которой уступала самая полная близость с другой женщиной.
Он вспоминал потом (тогда об этом не задумывался), что, когда оставался с Татьяной, сам акт телесной близости не был столь продолжительным, не занимал всё или почти всё отпущенное время свидания, как происходило у него прежде (и потом) с другими женщинами. Разговор за чаем с мирабелевым вареньем (Татьяна не отпускала его, не напоив чаем) оказывался для него не менее желанной близостью, чем телесное соединение. И это было тоже открытием, чем-то новым — радостным и привлекательным.