Но, опять же, пожалуйста, обратите внимание, что я ни в коем случае не кажусь агрессивным или угрожающим. Вот что я имею в виду под [с. п.] бесстрастным взглядом
. Я предлагаю не с жутким или похотливым настроением, не выказываю нетерпения, или нерешительности, или конфликта. Равно не выказываю агрессии, угрозы. Это чрезвычайно важно. Вам, несомненно, известно из собственного опыта, что естественная подсознательная реакция, когда чей-то язык тела предполагает удаление или отклонение назад, – это автоматически придвинуться ближе, чтобы компенсировать и сохранить изначальные пространственные отношения. Я сознательно избегаю этого рефлекса. Это чрезвычайно важно. Нельзя нервно ерзать, придвигаться, облизывать губы или поправлять галстук, пока оседает подобное предложение. Однажды на третьем свидании у меня на лбу начали раздражающе дергаться мускулы – эти тики, припадки возникали и утихали на протяжении всего вечера, но на оттоманке показалось, что я быстро поднимал и опускал одну бровь в похотливом настроении, а в психически наэлектризованной паузе после внезапного предложения это погубило всю задумку. И ведь субъект даже с оговорками нельзя было назвать петушком – это была курочка, или я никогда не видел курочки, – и все же непроизвольный тик брови пресек всю возможность, да так, что субъект не только ушла в столь неистовом конфликтном отвращении, что забыла сумочку, и не только так и не вернулась за сумочкой, но даже отказалась ответить на несколько моих звонков, когда я просто собирался вернуть сумочку в каком-нибудь нейтральном общественном месте. Тем не менее это разочарование преподало ценный урок о том, насколько деликатен период внутренней обработки и картографии после предложения. Трудность с матерью заключалась в том, что по отношению ко мне – к старшему ребенку, старшему из двойняшек, что немаловажно, – ее неустойчивые воспитательные инстинкты бросались из крайности в крайность, [с. п.] то горячо, то холодно. Она могла быть очень, очень, очень теплой и материнской, а потом в мгновение ока разозлиться из-за какой-то реальной или воображаемой безделицы и совершенно лишить меня своего расположения. Она становилась холодной, не желала меня видеть и отказывала всем попыткам с моей стороны получить знаки расположения и утешения, иногда прогоняла меня в спальню и запрещала выходить на жестко определенный период времени, пока сестра и дальше наслаждалась неограниченной свободой передвижения по дому и дальше получала материнское расположение и тепло. Потом, когда жесткий период ограничения подходил к концу – и я имею в виду ровно тот самый миг, когда кончался мой [с. п.] тайм-аут, – мамочка открывала дверь и тепло обнимала меня, промокала мои слезы рукавом и заявляла, что все прощено, все снова хорошо. Эта волна утешения и заботы снова соблазняла меня [с. п.] доверять ей, почитать ее и уступать эмоциональную власть, оставаясь уязвимым к очередной катастрофе, когда бы ей ни захотелось снова остыть и смотреть на меня с таким выражением, будто я лабораторный подопытный, которого она впервые видит. Боюсь, этот цикл постоянно повторялся на протяжении всех наших детских отношений.