Виктор, дорогой!
Теперь я могу начать свое письмо так, ведь для меня ты больше не глава уезда, перед которым положено стоять по стойке «смирно» и слово которого есть закон, по меньшей мере в границах нашей административной единицы. Могу хотя бы на том веском основании, что, когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет. Я обращаюсь к тебе с этим посланием как к другу молодости, с которым меня связывают первые шаги в рабочем движении, тюрьма, годы борьбы за народную власть. Представляю, как ты вздрогнешь и мысленно спросишь: «Да что же ты не разыскал меня, дружище? Почему не поговорил откровенно, как это повелось у нас с тобой издавна?» И, конечно, упрекнешь за то, что я не разоблачил все, о чем будет далее рассказано, с той решительностью, которую я не раз доказывал в жизни. Знаешь, я хотел уйти от бесконечных споров, ты все равно не смог бы мне сказать ничего нового. Хотелось избавить тебя от необходимости убеждать меня в ошибочности моего решения. Кроме того, мы несколько лет не виделись, ты мне ни разу не позвонил, словно забыл о моем существовании. Скажешь, это все щепетильность? Да, но уж такой я есть. Конечно, аргументы твои были бы разумны и убедительны, на твоем месте я бы наверняка использовал те же самые. И все-таки, прощаясь со своим единственным настоящим другом, с человеком, которого я всегда любил за честность и человечность, за непреклонность и последовательность, я повторяю: в данной ситуации я не мог, да и не хотел, искать другого пути. Я решил уйти из жизни не под влиянием минуты, не в ослеплении, как какая-нибудь истеричная девчонка, нет, я все спокойно обдумал. Понимаю, коммунисты так не поступают, это чуждо образу мыслей, морали борца. Согласен. В иной ситуации это даже свидетельство трусости. Ну, то, что я не трус и никогда им не был, тебе хорошо известно. Испытаний на мою долю выпало немало: сигуранца, тюрьма, лагерь, потом фронт. И в период репрессий за чужие спины не прятался — до последнего защищал Пэтрэшкану, хотя у нас еще с подполья были разногласия. Но я открыто выступил против того, что его объявили шпионом. А после его казни публично заявил о своем протесте. И, конечно, вскоре меня отстранили от должности госсекретаря в министерстве финансов и послали бухгалтером в Госстрах. А потом, в шестьдесят пятом, уже после реабилитации, — помнишь? — тебе не так легко удалось уговорить меня пойти главным бухгалтером на завод «Энергия», но я взвалил на плечи эту ношу… Так что верь, принятое мною решение — это не капитуляция. Тогда что же? Потерпи и прочти до конца.
Сказать тебе, что я несчастлив? Это и так ясно. Но что сталось бы с человечеством, если бы все несчастные решили свести счеты с жизнью? А ведь я прошел через настоящий ад — находясь за решеткой, узнал, что кое-кто считает меня провокатором, провалившим плоештскую типографию! Но разве я плакался кому-нибудь в жилетку? Кроха за крохой собирал я доказательства и в конце концов смог убедить всех в том, что за восемь месяцев до провала типографии я уже был в лапах полиции, а типография за это время дважды меняла свой адрес. Мне было тяжело, ибо и в тюрьме нашлись такие, кто отвернулся от меня, да и в лагере не все доверяли. Позже, уже после Освобождения, суровые испытания для меня не кончились. Я страшно переживал смерть Сталина. В него, его теоретическую мощь, в выработанную им линию я верил глубоко и искренне, как верили и многие другие. Признаюсь, после XX съезда я какое-то время чувствовал себя потерянным и отчаявшимся. Ты, надо думать, помнишь. Я не скрывал от тебя своих переживаний. Долгими ночами напролет вспоминали мы вместе каждый свой шаг, каждый душевный порыв, отданный рабочему движению. Было проанализировано все, во что мы верили, что успели сделать. И мы, как говорится, устояли на ногах. Как настоящие коммунисты. Я понял — или, быть может, мне казалось, что понял, — в чем были допущены ошибки. Но мы воспротивились мысли приписать все беды, все ошибки и просчеты лично Сталину. А наши идеалы, наша вера — разве их зачеркнешь вместе с культом личности? Нелегко такое пережить. А мне еще больнее, чем другим, еще труднее было найти силы, чтобы не потерять равновесия. Но позднее я не только нашел их в себе, но и помог другим. Вот так…
Ну, а вскоре после этого в моей личной жизни случилось несчастье, от которого я долго не мог оправиться. Помнишь ту ночь, когда мы с тобой проговорили до утра? Ты был тогда ответственным работником Центрального Комитета и не побоялся прийти ко мне, рядовому бухгалтеру с сомнительным прошлым. Правда, этот бухгалтер был еще и твой старый друг. Случайно ты обронил тогда фразу, над которой я потом размышлял не один год. Ты сказал, что относишь меня к числу неудачников. Я не возражал. Да и что можно было сказать, если как раз в то время меня оставила Эльвира, забрав с собой дочурку — единственное родное существо, которое я берег как зеницу ока. Эльвире был чужд мой образ жизни. Великодушие она считала глупостью, скромность — трусостью, честь — беспомощностью. Для нее я был обыкновенным растяпой, который просто не сумел найти своего места под солнцем. Чего уж тут говорить о моих идеях, взглядах! Она откровенно поднимала их на смех. Однажды вечером, когда у нас были гости, она вдруг ни с того ни с сего заявила, что я плохой собеседник и не умею вести себя в приличном обществе. Я и вправду не поддерживал разговор с гостями. Ну о чем мог я беседовать с этими людьми, для которых формула «ты мне — я тебе» стала нормой жизни? И самое горькое было в том, что все комбинации, которые они задумывали, опираясь на помощь «икса» или ходатайство «игрека», исполнялись с математической точностью, по строго разработанному плану. Такое умение жить приводило Эльвиру в трепет; всякий раз, как бы невзначай поведав мне об их очередной афере, она закатывала безобразную истерику, и соседи опять слышали, что я, «рохля и придурок», испортил ей жизнь. Слишком мы были разные, и я понимал, что Эльвира меня рано или поздно бросит. Подумать только, ведь когда-то она была фабричной работницей, я помню ее порядочной, скромной и удивительно красивой девушкой. А может, я ошибался и все это мне просто казалось? Может, в ранней юности она умела скрывать свои амбиции? Как бы то ни было, в случившемся есть и моя вина, ибо вся моя хваленая деликатность на поверку оказалась просто бессилием. Но окончательно моя жизнь была разбита, когда она, несмотря на решение суда, забрала дочку… Именно в тот вечер ты и пришел. Я был растроган до слез: рядом был мой товарищ по тюремной камере, который умел понимать меня с полуслова. И ты сказал тогда, что раз и навсегда я избавился от жизненных дрязг, которые убивают в человеке высокие помыслы, засасывают в болото, теперь я успокоюсь, а потом, как в былые времена, «развернусь и достигну своего подлинного уровня».
По твоему совету и настоянию я стал работать на «Энергии». С тех пор тут сменилось четыре директора. Косма — пятый. Поначалу мне представлялось, что он настоящий, цельный человек. Начитан, энергичен, быть может, излишне честолюбив, но это помогает ему держать завод в руках, и мы всегда в числе передовых. Да что там говорить! Я встретил его с открытым сердцем, с желанием делать общее дело. Все было нормально, он видел мою поддержку и в производственных вопросах, и в работе с людьми — ведь я был секретарем парткома. Видел, как я без колебаний вступаю в борьбу с теми, кто мешает успеху нашего общего дела.
Так шло до тех пор, пока не случилась эта история с трансформаторами. Ты, разумеется, о ней наслышан. Развернулась борьба за экономию меди, борьба, которая — в других масштабах — продолжается и по сей день. Все мы искали решения задачи: как при сокращении импорта создать условия для дальнейшего роста производства. Именно в то время появилось на свет замечательное изобретение инженера Аристиде Станчу, все заговорили о его «лилипутах». Это была моя первая и, прямо скажу, жестокая схватка с Космой. Глубоко убежденный, что речь идет о важных государственных интересах, я, как партсекретарь, выступил в поддержку молодежи и на заседании дирекции, и на партсобрании. Больше того, в нарушение категорического запрета Космы продолжать эксперименты по созданию опытного образца я под свою ответственность разрешил ребятам брать материалы со склада и подписал график сверхурочной работы — они вкалывали, бывало, по двое суток кряду. В конце концов все завершилось успехом. Но я просто онемел от изумления, услышав, как, без зазрения совести развернувшись на 180 градусов, Косма докладывает главку и министерству, что эксперимент осуществлен под его личным руководством. Он получил орден, а мне осталось, как говорится, оплачивать разбитые горшки. Да, да, я вынужден был оплатить полную стоимость израсходованных материалов и сверхурочные часы. Два долгих года высчитывали из моей зарплаты, но я молчал. Не стал возражать и против экстренной командировки «для изучения зарубежного опыта». Моя поездка продлилась ровно столько, сколько понадобилось Косме: по возвращении я узнал, что я больше не секретарь парткома. На этом посту оказался Петре Даскэлу, молодой активист, подготовленный, кстати, не без моего участия. Мне же было предложено потрудиться рядом с ним, передать опыт и практические навыки партийной работы. Прошло немного времени, и Даскэлу от кого-то узнал, что у меня делают вычеты из зарплаты. Он сразу пошел к Косме и обвинил его в злоупотреблении властью…
Вскоре, однако, появились и другие проблемы. Главк предложил нам разработать новые конструкции электромоторов, основанные на оригинальной концепции румынских инженеров, — с уменьшенной металлоемкостью и повышенным КПД. Всех нас увлекла возможность большого сокращения импорта материалов. Вместе с Даскэлу мы обратились в проектный отдел, к группе опытных инженеров, привлекли и нескольких рабочих высокой квалификации. Несмотря на оппозицию директора, проекты понемногу обретали контуры. Сначала на чертежных досках, потом в опытных образцах. Когда были изготовлены первые электродвигатели для троллейбусов, бухарестские транспортники прислали восторженное письмо. Мы чувствовали себя способными приступить к разработке более сложных проектов, отказаться от ряда зарубежных лицензий. В отделе главного конструктора кипела работа. Вдруг в самый разгар трудовой баталии узнаем, что Петре Даскэлу посылают в Бухарест, в академию «Штефан Георгиу». Потрясенный, я отправился в горком. Приняли холодно. Спросили: не в подполье ли я научился такому. «Чему — такому?» — спросил я в свою очередь. «Вот так вставлять палки в колеса». Спорить не было смысла, я ушел. В парткоме обосновался Василе Нягу, «старый, заслуженный железнодорожник», как он представляется на каждом шагу, человек, что называется, и нашим и вашим. Как-то мы беседовали втроем: он, я и Косма. Нягу назидательным тоном мне заявил: «Ну почему ты, товарищ Пэкурару, не хочешь понять, что состарился, и возражаешь только по дурной привычке к самоутверждению? Скажи, ты в самом деле не понимаешь или просто не хочешь признать, что мешаешь нашей работе и путаешь все карты?» Я отвернулся от него и посмотрел Косме в глаза. Он ничего не сказал, но через час позвонил и пригласил к себе домой на ужин. Просто не верилось! Разумеется, я с радостью согласился. За чашкой кофе он повел речь о том, что не разделяет точку зрения Нягу, так как считает старые кадры «золотым фондом» партии, и ни в коем случае не допустит недооценки моего вклада. Но… И постепенно я начал понимать, почему он так упорно настаивал, чтобы завод продолжал гнать с конвейера моторы старой конструкции: это давало возможность перевыполнять производственные планы, ходить в передовиках, получать солидные премии, работать спокойно, без лихорадки и аврала. И рабочие хорошими заработками довольны. Я возразил, что выпуск электромоторов широкого профиля нужен как воздух. «Кому? Нашему коллективу? Да если мы наладим выпуск уникальных моторов или серий в 5—10 штук, все равно останемся в жестких рамках тарифной сетки. А может, и того не получим!» У меня буквально язык отнялся. Ты знаешь, врагу я отвечу сразу, да так, чтоб в другой раз неповадно было. Но когда мои товарищи корысть и эгоизм маскируют дешевой демагогией и лицемерием, это выше моих сил. Спор вспыхнул яростный, слов мы не выбирали. Косма понял, что я, по своей «дурной привычке к оппозиции», не уступлю ни пяди. Расстались мы без рукопожатия.
А через несколько дней я с удивлением узнал, что Павел Косма сообщил в газете о решении приступить к производству электромоторов для трамваев, дизельэлектрических и дизельгидравлических локомотивов. Победа! И я не стал выяснять, почему меня обошли — как главный бухгалтер предприятия я был членом дирекции завода и должен был не только знать об этом решении, но и принимать непосредственное участие в его выработке… И тут меня вызвали в главк. Я был включен в делегацию, которая собиралась в ФРГ для закупок партии сложного оборудования, необходимого при освоении новых моделей. Странно, ведь я не инженер, а бухгалтер. Но мне пояснили, что я еду в качестве финансового эксперта, задача заключается в том, чтобы найти вариант с наименьшими затратами валюты и подходящими сроками выплаты. Кроме меня, в состав делегации входили два молодых инженера: Лупашку — из главка и Саву — с нашего предприятия. Возглавлял делегацию заместитель генерального директора главка Пантелимон Транкэ. Наш отъезд был организован с какой-то непонятной поспешностью. В ФРГ мы посещали заводы, присутствовали на технологических испытаниях, вели нескончаемые переговоры. Вскоре в нашей делегации возникли разногласия. С Транкэ было очень трудно работать. Молодых он просто не слушал, меня же считал «неизбежным злом». Через несколько дней стало известно, что, кроме официальных переговоров, имели также место конфиденциальные встречи нашего руководителя с неизвестной персоной. Я сказал Транкэ, что он нарушает элементарные нормы. Он взглянул на меня, как на безнадежного больного, и бросил на ходу: «Вы, провинциалы, не понимаете, что это дело тонкое и сложное и делается оно вовсе не на заседаниях». Саву и Лупашку обратили мое внимание на то, что он склоняется к покупке оборудования, цена которого превышает намеченную на 10 процентов. «А может, это оборудование лучше, более высокого качества и производительность у него выше?» — спросил я. «Насколько я понимаю, дело не в этом», — ответил Лупашку. Транкэ сообщил нам, что решил посоветоваться с главком, и через два дня показал телеграмму, где черным по белому было написано: «Предложением согласны. Заключайте контракт». Своими глазами видел я этот текст.
На следующий день после подписания мы должны были улетать. В аэропорт приехали без Транкэ — он где-то задержался. Заканчивалась посадка, но он так и не появился. Я принял решение: инженеры возвращаются на родину, а я остаюсь его искать. Администратор гостиницы заявил, что Транкэ выбыл в неизвестном направлении. Федеральная полиция тоже «сведениями не располагала». А ведь оригинал контракта остался у Транкэ. Как же уезжать в подобной обстановке? Я остался еще на несколько дней, пока советник не сообщил мне, что посольство получило оригинал контракта по почте. Ни жив ни мертв прибежал я в посольство. Бумага чуть не выпала из моих рук: закупочная цена была на 15 процентов выше договорной. Советник сказал, что по указанию Транкэ наш банк уже сделал первый перевод валюты по этому контракту, поскольку заказ был срочный. Я сразу же вылетел на родину. Несколько дней пробыл в Бухаресте и подробно доложил в главке о происшедшем. Компетентные органы также получили от меня исчерпывающую информацию. И я вернулся домой.
На заводе были новости. Неприятные новости. Одна за другой следовали ревизии, работали всевозможные комиссии — то из главка, то из горкома, то из министерства финансов. Мелочной проверке было подвергнуто все: от технологических процессов до взаимоотношений сотрудников. Возникла та напряженная атмосфера подозрительности и запугивания, когда уже неясно, что, собственно, ищут, кого выводят на чистую воду. Завод трясло как в лихорадке. А я, не успев разобраться в запущенных из-за командировки делах бухгалтерии, вдруг получил срочное задание выбить у поставщиков давно оплаченные нами материалы. Дни и ночи проводил я в дороге, бегая по всевозможным учреждениям и предприятиям-должникам. А вернувшись, узнал, что одни спешно доставленные материалы заводу вообще не нужны, других и без того полно на наших складах.
Бухгалтерия была вся переворошена проверками, в документах царил невообразимый хаос. Большинство сотрудников находились в подавленном состоянии, а некоторые даже подали заявление с просьбой о переводе в цех. Я попытался их успокоить, поставил вопрос в партийном комитете, членом которого еще являлся. С нескрываемой злостью и ненавистью Василе Нягу отрезал: «Зачем же вмешиваться в ревизию? Нам скрывать нечего. А если у кого рыльце в пушку, пусть пеняет на себя». Только инженер Санда Попэ, ответственная за сектор пропаганды, возразила ему, да сморщился Ликэ Барбэлатэ, редактор стенгазеты. Другие вообще промолчали.
Вот уже две недели, как мне не дают спокойно жить. С утра до вечера я отвечаю на вопросы специальной комиссии муниципального комитета партии. Мне сказали, что расследование является делом сугубо внутрипартийным и разглашению не подлежит. Члены комиссии и понятия не имеют о проблемах заводской жизни. Впрочем, это их не очень-то и интересует. Мне читают бесконечные нотации относительно искренности, обязанности старого коммуниста способствовать разоблачению саботажников и врагов. Члены комиссии сменяют друг друга, и каждый день все начинается сначала. И хотя в Бухаресте меня уверили, что в отношении поездки в ФРГ «все ясно», оказалось, не все. Мало того, в ходе расследования у комиссии возникло впечатление, что не Транкэ возглавлял делегацию, а я, что не он, а я подписал кабальный контракт, что не он остался за границей, а вроде бы я не хотел возвращаться и только благодаря бдительности комиссии удалось столь блистательно обезвредить такого матерого вредителя, как я! Ущерб действительно велик. Только первое валютное перечисление превышает 250 тысяч долларов. И ничего не сделаешь, контракт есть контракт. Значит, необходимо наказать виновных. Кого? Лупашку и Саву здесь ни при чем. Следовательно, виноват я! Почему? Потому что не проявил бдительности, потому что должен был, оказывается, присматривать за Транкэ. В таком-де духе меня наставляли и при отъезде… Вменили мне в вину и то, что я остался в ФРГ после того, как исчез Транкэ. А однажды в комиссии вдруг появился капитан милиции и как бы невзначай осведомился о местонахождении «сбережений» Транкэ, как будто это я выбирал для него банк. Можешь представить мое состояние. И так — изо дня в день. Надо ли говорить, сколь унизительно все это для меня. В иные моменты я готов был взорваться, завыть, швырнуть в них чем попало. Человек, с его прошлым и настоящим, их не интересовал. О будущем и говорить нечего: для них я был опасный преступник, враг, нажившийся за счет народного добра, которому, даже если посчастливится отвертеться от «вышки», все равно нет места среди людей. Собрав все силы, всю волю, я старался не терять контроля над собой, следить за каждым своим словом. Иногда от ненависти к ним у меня темнело в глазах. Бессонными ночами я спрашивал себя: «Да как же их только земля наша носит?»
Справедливости ради оговорюсь: был и среди них порядочный человек — майор Драгош Попеску. Он не стал задавать глупых, явно провокационных вопросов. Слушал внимательно, не перебивая. Я закончил, вот тут-то он и поставил меня в тупик: «Все понимаю, товарищ Пэкурару. Но с вашим прошлым, с вашим жизненным опытом разве нельзя было догадаться, чего, собственно, хотят эти люди от вас? У кого на пути вы стоите?» Что я мог ему ответить? Что партия — это не абстракция, она состоит из живых людей, со всеми присущими им качествами, даже с пороками? Что много еще таких, кто умеет говорить как по писаному, используя высокие идеи в качестве ширмы для прикрытия своих мелочных интересов? Я задал ему встречный вопрос: «Скажите, товарищ майор, разве это я должен разбираться в мотивах преследования? Разве это мое дело — доискиваться до причин нанесенных мне оскорблений? Если есть какие-то основания для обвинений, не проще ли сказать о них прямо и ясно, не опасаясь привлекать факты? Но тут используется чудовищная система обвинения, которая в корне противоречит всем правовым нормам. Вместо того чтобы обосновывать предъявляемые мне обвинения, меня заставляют доказывать собственную невиновность! И это называется специальной парткомиссией?» Он грустно посмотрел на меня и едва слышно сказал: «Перед комиссией поставили задачу найти виновника допущенных просчетов. И есть указание срочно завершить всю работу». — «А что же тогда делать мне?» — «То же самое, что и до сих пор: сопротивляйтесь. И в конце концов правда восторжествует». Я поблагодарил его. С тех пор мы больше не виделись. Если ты сочтешь нужным разобраться в моем деле и в подлинных мотивах преследований, которым я подвергся, разыщи этого майора…
Однажды вечером мой неизменный провожатый, капитан из комиссии, доведя меня до дверей дома, сказал, что советует этой ночью хорошенько подумать и утром явиться «с искренним и окончательным признанием, обратив особое внимание на параграфы уже сформулированного обвинения». Сначала я был подозреваемым, потом — обвиняемым, но вот в какой-то момент стало ясно, что комиссия больше не сомневается в моей виновности. А сегодня им удалось вывести меня из терпения, и я, сам не свой, закричал: «Кончайте же с этой провокацией! Чего вы хотите добиться своими инсинуациями и крючкотворством? Предлагаете мне облегчить положение признанием? Да неужели вы не отдаете себе отчета в том, что это методы наших врагов? Разве вы не знаете, что мне уже пришлось испытать их на себе?» Тог же капитан оборвал меня: «Да как ты осмеливаешься оскорблять комиссию и мундир, данный мне социалистическим государством?» Вот тогда я, кажется, действительно сорвался: «Тебя еще и на свете-то не было, когда меня за революционную деятельность бросали из тюрьмы в тюрьму, как ты-то осмеливаешься обвинять меня в мошенничестве и предательстве родины?! Кто дал тебе такое право?» Капитан поднялся и хладнокровно заявил: «Страна. А тебе предъявляется обвинение в нанесении тяжкого оскорбления официальному лицу». Что было дальше, не помню, помню только, как дал ему пощечину: «Вот тебе от этой страны! Кто позволил тебе издеваться надо мной, стариком!» Потом я, кажется, потерял сознание. Вечером, как ни в чем не бывало сопровождая меня домой, капитан сказал, что завтра расследование заканчивается и соответствующие документы будут направлены компетентным органам. Я ничего не ответил. Поднялся в свою комнату. Курить я давно бросил, но сейчас разыскал пачку сигарет, сохранившуюся со старых времен, курил в потемках и думал, думал…
Так продолжаться больше не может. Пойми меня, пожалуйста, мне просто стала невыносима эта позорная, бессмысленная травля. Чувствую, что схожу с ума. Особенно когда нет-нет да и кольнет вопрос: а быть может, она вовсе не бессмысленная? Если так, то, видно, не мне дано разобраться в этом. Надеюсь, другие доведут дело до конца. Силы мои действительно на исходе. Больше всего меня мучает, что всю эту подлую возню затеяли люди, которые выросли уже при народной власти, и воспитали их мы сами! Страшно подумать, наши ли они на самом деле? Меня они назвали врагом. Врагом чего? Идеалов, убеждений, за которые я не раз готов был отдать жизнь? Неужто возможно такое через три десятилетия после Освобождения? Не думай, я сделал все, что было в моих силах. Обращался в горком, в уездный комитет — к товарищу Иордаке. Но он принять меня отказался, через секретаршу посоветовал набраться терпения. А откуда его взять, терпение, когда люди в штатском и в форме требуют признаться, что я — это не я? Быть может, моя смерть привлечет внимание к допущенному беззаконию, и такое больше не повторится. Между нами говоря, мне и так немного осталось, ведь печень у меня никудышная, до цирроза рукой подать.
Что сказать тебе еще, Виктор? Если бы каким-то чудом мне довелось начать все сначала, я прожил бы так же. Оглядываясь назад, я, честно говоря, не вижу, в чем можно было бы себя упрекнуть. Всюду, куда меня ни посылала партия, я старался быть полезным в меру своих сил и способностей. Другие, наверное, сделали больше — честь им и хвала! Но знай, одно меня по-настоящему огорчает: несчастье мое случилось в уезде, который возглавляешь ты. Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы допустить чудовищную мысль о том, что содеянное зло уходит корнями в уездный комитет. Но не настораживает ли тебя тот факт, что все, о чем я тебе здесь рассказал, случилось совсем рядом, буквально у тебя на глазах?
Что бы там ни было, прости своего бывшего друга-неудачника. Прости хотя бы потому, что он и сейчас, спуская курок, от своих убеждений коммуниста не отступился и в правильности избранного нами пути не сомневается. Нельзя вытравить из души благородные, величественные идеалы только потому, что есть еще подлецы. Порою в их власти унижать и даже преследовать нас, злоупотребляя постами в партии и государстве, обманывая наше доверие. Но невозможно таким образом заставить нас свернуть с твердого пути. Рано или поздно наше дело все равно победит, ибо оно правое. Я горжусь, что умираю с чистой совестью. Посылаю с этим письмом свой партийный билет, который я носил у сердца столько лет, сколько я служил партии.
Твой друг и тезка Виктор Пэкурару