Я совсем не считаю эту любовную связь смешной. Так я называю их отношения; я не могу отделить слово «любовь» от слова «связь», хотя мне не ясно, кто из них кого любит. Я решаю, что это мистер Хрбик любит Сюзи. Или не любит, а одурманен ею. Мне нравится слово «одурманен» – оно наводит на мысли о сладкой истоме и пьяных от сиропа мухах. Сама Сюзи неспособна на любовь, она слишком приземленная. Я думаю, что из них двоих она сохраняет хладнокровие, контролирует ситуацию; она играет с ним, как кошка с мышкой – острыми лакированными коготками, словно с киноафиши сороковых годов. Я даже знаю, какого цвета коготки: она красит их лаком «Лед и пламя». Такая жестокость не вяжется с ее манерой чуть что смотреть жалобно и обиженно, заискивать. Сюзи навевает на окружающих чувство вины, как сладостный аромат, и одурманенный мистер Хрбик, шатаясь, бредет навстречу судьбе.
Поняв, что другие ученики в курсе – Бэбс и Марджори искусно намекнули, – Сюзи смелеет. Она начинает упоминать о мистере Хрбике, называя его по имени: Иосиф говорит, Иосиф думает. Она всегда знает, где он. Иногда он уезжает на выходные в Монреаль, где рестораны гораздо лучше и вина приличные. Сюзи это точно знает, хотя никогда там не была. Она подкидывает нам кусочки информации: он был женат в Венгрии, но жена с ним не поехала, и теперь он в разводе. У него две дочери, он носит их фотографии в бумажнике. Его убивает разлука с ними – «Просто убивает», – тихо говорит Сюзи, и глаза ее туманятся.
Марджори и Бэбс жадно впитывают все это. Они уже не считают Сюзи прошмандовкой – она практически на грани респектабельности. Они ее подначивают:
– Слушай, я тебя очень понимаю! Он такой милый, просто куколка!
– Да, так бы и съела! Но в мои-то годы это будет совращение младенца!
В туалете они сидят в соседних кабинках и говорят громко, перекрывая журчание струи, а я стою у зеркала и слушаю:
– Очень надеюсь, он знает, что делает. Такая милая девочка.
Они имеют в виду, что он должен на ней жениться. А может, что он должен на ней жениться, если она забеременеет. Так поступают порядочные люди.
Живописцы, напротив, с Сюзи грубы:
– Господи, да хватит уже про своего Иосифа! Можно подумать, у него из жопы солнце светит!
Но она не может молчать. Она защищается пугливым, виноватым хихиканьем, что еще больше раздражает их, да и меня тоже. Я вижу по глазам, что она полна до краёв и ничего не может удержать в себе.
Я чувствую, что мистер Хрбик нуждается в защите, а может, даже в спасении. Я пока не знаю, что мужчина может быть достойным восхищения в одних аспектах и полнейшим козлом в других. И еще одного я пока не знаю: то, что для мужчины – рыцарственное поведение, для женщины – чудовищная глупость; мужчинам гораздо проще отделаться от единожды возложенной на себя роли спасателя.
Я все еще живу с родителями, как это ни постыдно; но какой смысл платить за общежитие, если университет – в том же городе? Так считает мой отец, и это разумно. Знал бы он, что я не в общежитие хочу переехать, а в квартирку без лифта, на втором этаже над пекарней или табачной лавкой, где под окном грохочут трамваи, а потолок покрыт выкрашенными в черный цвет лотками из-под яиц.
Но я больше не сплю в своей детской комнате с плафоном ванильного цвета и занавесками на окне. Я удалилась в подвал, утверждая, что там мне удобнее будет заниматься. Там, внизу, в тускло освещенном чулане рядом с бойлером я устроила себе царство эрзаца и убожества. В шкафу со старым экспедиционным снаряжением я выкопала древнюю армейскую раскладушку и комковатый брезентовый спальный мешок, опередив мать: она собиралась перенести в подвал мою кровать, чтобы я спала на нормальном матрасе. К стенам я прилепила афиши местных театров: «В ожидании Годо» Беккета, «Нет выхода» Сартра. Афиши намеренно заляпаны отпечатками пальцев, буквы на них черные, словно чернильные, а призрачные фигуры людей наводят на мысль, что они полиняли в стирке. Еще я повесила на стены свои тщательно выполненные рисунки ступней. Моя мать считает афиши мрачными, а отдельные ступни вызывают у нее недоумение; у любых ступней должно быть тело. Я гляжу на нее прищурясь: что она вообще понимает.
Отец же считает, что у меня талант к рисованию, но он пропадает даром. Гораздо лучше было бы его применить к поперечным сечениям стеблей и клеткам водорослей. Для отца я – биолог-дезертир.
Отцовский взгляд на жизнь стал существенно мрачнее после отъезда мистера Банерджи, который вернулся в Индию. В этом отъезде есть какая-то тайна; о нем почти не говорят. Мать утверждает, что мистер Банерджи тосковал по родине, и намекает на нервный срыв, но здесь кроется нечто большее. «Они не захотели его повысить», – говорит отец. Это «они» (а не «мы») и «не захотели» (вместо «не повысили») весьма многозначительно. «Его не ценили как следует». Кажется, я знаю, что это значит. Отец всегда был весьма низкого мнения о человеческой природе, но оно не распространялось на ученых. А теперь распространяется. Отцу кажется, что его предали.