Я прихожу в себя посреди ночи. И не знаю, где я. Мне мерещится, что я вернулась в свою детскую спальню с мутным плафоном на потолке, в родительском доме, а на полу лежу, потому что перевернулась вместе с кроватью, как это часто бывало, когда мы спали на армейских раскладушках. Но я знаю, что дом продан, родителей там больше нет. А меня каким-то образом забыли, оставили.
Но это лишь охвостье сна. Я встаю, включаю свет, грею себе молока и сажусь у кухонного стола, дрожа от холода.
До сих пор я изображала вещи, которые на самом деле существовали, стояли передо мной. Теперь я начала изображать вещи, которых нет.
Я пишу серебряный тостер – старого образца, с круглыми ручками и дверцами. Одна дверца приоткрыта, и видна раскаленная докрасна решетка внутри. Я рисую стеклянный кофейник-перколятор с пузырьками в прозрачной воде; вниз упала одна капля темного кофе и начинает расползаться.
Я пишу стиральную машину с отжимными валиками. Машина – приземистый цилиндр, покрытый белой эмалью. Валики – неприятного телесно-розового цвета.
Я знаю, что эти вещи, должно быть, воспоминания, но они не похожи на обычные воспоминания. Очертания у них не расплывчатые, а резкие, четкие. Вещи возникают вне всякого контекста; они просто существуют, сами по себе, как существует предмет, мельком увиденный на улице.
У меня нет образа себя, связанного с этими предметами. Они пропитаны тревогой, но это не моя тревога. Она заключена в самих вещах.
Я пишу три дивана. Один обит чинцем пыльно-розового цвета; другой – бордовый, бархатный, с антимакассарами. Тот, что в середине – яблочно-зеленый. На средней подушке среднего дивана стоит подставка для яйца – в пять раз больше натуральной величины – а в ней продырявленная яичная скорлупа.
Я пишу стеклянную банку – из нее поднимается букет ядовитого паслёна, как дым, как тьма из бутылки с джинном. Стебли скручиваются и переплетаются, на ветвях грозди красных ягод и фиолетовых цветов. Едва заметные, в самой гуще плотного сплетения глянцевых листьев горят глаза кошек.
Днем я хожу на работу, возвращаюсь, разговариваю, ем. Джон приходит, ест, спит и уходит. Я отстраненно разглядываю его; он ничего не замечает. Каждое мое движение насквозь пропитано нереальностью, размякло от нее. Когда рядом никого нет, я обкусываю пальцы. Мне нужно чувствовать физическую боль, чтобы не отсоединяться от повседневной жизни. Мое тело – отдельный от меня предмет. Оно тикает, как часы; время идет внутри него. Оно предало меня, и я в отвращении от такого поступка.
Я пишу миссис Смиитт. Она всплывает без предупреждения, как дохлая рыба, материализуясь на диване, который я рисую; сначала белые ноги без щиколоток, покрытые редкими волосками, потом толстое тело и лицо-картошка, глаза в стальной оправе. Бедра укрыты пледом, а за спиной веером вздымается фикус. На голове шляпка, похожая на плохо увязанный сверток фетра – та, которую она носила по воскресеньям.
Она смотрит на меня с плоской поверхности картины, уже трехмерная, и улыбается закрытой полуулыбкой, самодовольной и обвиняющей. То, что со мной случилось, – моя собственная вина, вина моего изъяна.
Миссис Смиитт знает, в чем заключается этот изъян. Но не говорит.
Одно изображение миссис Смиитт тянет за собой цепочку других. Она множится на стенах, подобно бактериям – стоит, сидит, летит, одетая, голая, и преследует меня взглядом множества глаз, совсем как трехмерные картинки с изображением Иисуса, какие продаются в самых китчевых лавках. Иногда я отворачиваю ее лицом к стене.
Я везу Сару в колясочке по улице, огибая кучи грязного тающего снега. Саре уже два года, но, когда мы ходим за покупками, она в своих красных резиновых сапожках еще не успевает за мной пешком. Кроме того, если мы с коляской, продуктовые сумки можно повесить на ручки или запихать в коляску вокруг ребенка. Я научилась множеству подобных мелких ухищрений, в которых раньше не нуждалась, – трюков с предметами, приборами и их размещением в пространстве.
Теперь у нас жилье побольше. У нас троих. Мы занимаем два верхних этажа краснокирпичного полуотдельного дома с проседающей деревянной верандой, крыша которой подперта деревянными квадратными колоннами, на боковой улице, идущей на запад параллельно Блуру. Здесь много итальянцев. Женщины постарше – вдовы и замужние – носят черную одежду и не пользуются косметикой, совсем как я когда-то. Когда я ходила беременная, с заметным животом, они улыбались мне, словно я почти одна из них. Теперь они первым делом улыбаются Саре.
Сама я ношу мини-юбки базовых цветов, колготки и сапоги, а поверх – плащ до щиколоток. Мне не очень нравится эта одежда. В ней неудобно садиться. Кроме того, после рождения Сары я слегка поправилась. Эти коротенькие юбчонки и крохотные корсажики рассчитаны на женщин гораздо худее меня – мне кажется, что их теперь сотни, тысячи; девочки с мордочками хорьков, с длинными волосами, свисающими до того места, где должна быть попа, плоские спереди, как фанера; рядом с ними я кажусь себе мешком картошки.