Бен считает меня хорошим человеком, и я стараюсь не разрушать его веру; наиболее неаппетитные подробности моей жизни ему ни к чему. Еще он считает меня отчасти хрупкой, поскольку я художественная натура; меня нужно лелеять, как цветок в горшке. Немножко подрезать, немножко полить, выдернуть сорняки, выпрямить стебель, чтобы выявить мои лучшие качества. Бен ведет бухгалтерские книги, где фиксирует деловую сторону моего творчества: какие картины я продала и за сколько. Он советует мне, что списать на расходы при подаче налоговой декларации. Он заполняет за меня декларацию. Он расставляет пряности на кухне в алфавитном порядке, на особой полке. Полку тоже сколачивает он.
Я могу обойтись без этого. И обходилась. Но все равно мне приятно.
На мои картины он смотрит как на чудо и в то же время с некоторой опаской, как ребенок на горящую свечу. Он хвалит меня главным образом за то, что я хорошо рисую руки. Он знает, как это трудно. Он сам в юности хотел заниматься чем-то таким, но не смог, ему пришлось зарабатывать на жизнь. Подобные вещи мне все время говорят на открытиях выставок, но Бена я за это прощаю.
Время от времени он уезжает по делам – ровно с такой частотой, чтобы я успела по нему соскучиться.
Я сижу перед камином, и Бен обнимает меня – его рука незыблема, как спинка стула. Я иду вдоль волнолома сквозь типично ванкуверскую ласковую воздушно-водяную взвесь, в пении волн, поглаживающих берег. Впереди распростерся Тихий океан, посылающий нам один закат за другим совершенно бесплатно; за спиной у меня – невероятные горы, а за ними – огромная баррикада страны во всю длину.
По ту сторону, страшно далеко, лежит Торонто и полыхает у меня в памяти, как Гоморра. И я не смею туда взглянуть.
XIII. Пикосекунды
Я просыпаюсь поздно. Съедаю апельсин, тосты, яйцо, размятое в чайной чашке. Дырка в скорлупе нужна не для того, чтобы помешать ведьмам уплыть в море, как утверждала Корделия. Она нужна, чтобы нарушить вакуум между подставкой и скорлупой – чтобы скорлупу можно было извлечь. Отчего я об этом догадалась только через сорок лет?
Я надеваю другой спортивный костюм, мареновый, и делаю на полу студии Джона несколько разрозненных упражнений на растяжку. Это опять его студия, а не моя. Я чувствую, что вернула ее Джону вместе с неназванными кусками его собственной – или нашей совместной – жизни, которыми владела до сих пор. Я вспоминаю многочисленные средневековые картины – рука поднята, ладонь открыта, показывая, что в ней нет оружия: «С миром изыдем». Это отпуст и благословение. Я воспользовалась методом, нехарактерным для святых, но, кажется, у меня тоже получилось. Кто дарует мир другим, тот и сам его обретает.
Спускаюсь на улицу за утренней газетой. Листаю ее, не особенно вчитываясь. Я знаю, что убиваю время. Я почти забыла, что здесь делаю, и мне не терпится сбежать, вернуться на западное побережье, обратно в тот часовой пояс, где я теперь живу. Но пока нельзя. Я в подвешенном состоянии, как в аэропорту или в приемной у зубного, ожидая очередного промежутка – аморфного, апатичного, как под анестезией или в салоне самолета. Так я теперь воспринимаю надвигающийся вечер, открытие выставки: это просто промежуток, который надо пересечь, не вляпавшись ни в какую катастрофу.
Надо бы пойти в галерею, проверить, все ли в порядке. Этого требует минимальная вежливость. Но я спускаюсь в метро, выхожу возле главных ворот кладбища и бреду в юго-восточном направлении, взрывая ногами палые листья, всматриваясь в придорожные канавы, глядя себе под ноги – в поисках серебряной бумаги, монеток, нежданных кладов. Я все еще верю, что они бывают и что я могу их найти.
Если меня слегка подтолкнуть, я слечу с некоего трудноопределимого обрыва и стану городской сумасшедшей. Инстинкт тот же: рыться в помойках, просматривать чужие отбросы. Искать предметы, которые были выкинуты как бесполезные, но которые все еще можно выудить и присвоить. Коллекция обрывков: у бездомных – пространства, у меня – времени.
Это мой давний маршрут из школы домой. Я ходила по этому тротуару – впереди других девочек или в хвосте. Между этими фонарными столбами моя тень на зимнем снегу вытягивалась впереди, двоилась, снова съеживалась и исчезала. Фонари были окружены нимбом, как луна в туманную ночь. Вот газон, где Корделия тогда плюхнулась на спину, чтобы сделать снежного ангела. Вот сюда она потом побежала.
Дома все те же, но они уже не покрыты облезлой, посеревшей от зим белой краской. Этот район – уже не захолустье послевоенных лет. Тут побывали строители с пескоструйкой и установщики световых люков; в домах воцарились фикус бенджамина и тропические вьюнки, вытеснив чахлые африканские фиалки, некогда лелеемые на подоконниках. Я прозреваю эти дома насквозь, до их тогдашнего вида: вижу тогдашние цвета стен – пыльно-розовый, грязно-зеленый, серо-коричневый, – и занавески из чинца, которых больше нет. Какому времени они на самом деле принадлежат – своему собственному или моему?