Я шагаю по улице, чуть в гору, против течения жиденькой струйки детей, идущих из школы домой на обед. Девочки в джинсах, символизирующих свободу, но не такие шумные, какими были мы: ни хорового скандирования, ни воплей. Они плетутся с мрачной решимостью, или это мне кажется? Может, потому, что я уже не на одном уровне с ними: я выше, и звук доносится до меня приглушенным. А может, как раз из-за меня: из-за того, что рядом взрослый человек, предположительно обладающий властью.
Кое-кто из детей пялится на меня, но таких мало. На что тут смотреть? Женщина средних лет, руки в карманах пальто, штанины тренировочного костюма собрались в гармошку над сапогами. С виду не страннее многих, и тут же забывается.
У некоторых домов на крыльце тыквы с вырезанными лицами – радостными, печальными или угрожающими – ждут сегодняшнего вечера. Канун Дня Всех Святых, когда духи мертвых возвращаются, чтобы побыть среди живых – одетые балеринами, бутылками кока-колы и Микки-Маусами. И живые будут откупаться от них конфетами, чтобы духи не разгневались. Я до сих пор помню вкус этого праздника: хрусткий воздух, карамелька во рту, надежды у очередной двери, уверенность, что сейчас получишь подарок просто так (все дети воспринимают это как должное). Правда, дети больше не берут ни самодельных шаров из попкорна, ни яблок: слухи о бритвенных лезвиях и ядах упорно множатся. Когда мои дети были маленькие, мы уже боялись этих яблок. Слишком много безадресной ненависти носится по свету.
В Мексике этот фестиваль справляют как следует, без притворства. Яркие сахарные черепа, семейные пикники на могилах, каждому гостю ставят тарелку, каждой душе – свечу. Никто не уходит обиженным, включая мертвых. А вот мы не признаем такое простое сообщение между мирами; мы хотим, чтобы мертвые не упоминались, мы отказываемся произносить их имена, отказываемся их кормить. Поэтому наши мертвецы худей, седей, голодней, и их трудней услышать.
Мой брат Стивен умер пять лет назад. «Умер» – не совсем точное слово: погиб. Я стараюсь считать его смерть не убийством, хотя это оно и было, но чем-то вроде несчастного случая, как взрыв поезда. Или стихийным бедствием, вроде лавины. То, что страховые компании в договорах называют «форс-мажорными обстоятельствами».
Он умер из-за принципа «око за око» или из-за чьей-то трактовки этого принципа. Он умер от избытка справедливости.
Он сидел в самолете. У окна. Это известно точно.
В сетчатом кармане перед ним лежал самолетный журнал со статьей про верблюдов, которую он прочитал, и про то, как оптимизировать свой деловой гардероб – эту он читать не стал. Еще там были наушники и пакетик для рвоты.
Под сиденьем впереди, за босыми ступнями брата – он снял ботинки и носки – лежит его чемоданчик с докладом авторства самого брата о предполагаемом составе вселенной. Когда-то он думал, что вселенная состоит из бесконечно малых отрезков струн тридцати двух разных цветов. Эти кусочки струн так малы, что «цвета» в приложении к ним – лишь фигура речи. Но теперь брат сомневается: есть и другие теоретические возможности, и две из них он называет в своем докладе. Вселенную трудно описать раз и навсегда: она меняется прямо на глазах, будто не желает, чтобы ее познавали.
Брат должен был делать этот доклад позавчера во Франкфурте. Он должен был прослушать чужие доклады. Он должен был узнать новое.
Еще под сиденье засунут его пиджак от костюма – от одного из трех ныне принадлежащих ему костюмов. Рукава рубашки закатаны, но это не помогает – кондиционер в самолете сдох, и воздух в салоне перегрет. И еще воняет: по крайней мере один унитаз вышел из строя, к тому же в самолете люди чаще пердят, как брат давно заметил по опыту многочисленных полетов. Это усугубляется страхом, который плохо влияет на пищеварение. Через два сиденья от брата храпит лысый толстяк, открыв рот и испуская оттуда невидимое облако зловония.
Заслонки иллюминаторов опущены. Брат знает, что, подняв заслонку, увидит взлетную полосу, дрожащую от жары, а за ней – тусклый пейзаж, чуждый, будто лунный, с ослепительно блестящим морем вдалеке; и еще длинные бурые здания с плоскими крышами – оттуда придет спасение. Или не придет. Все это брат успел увидеть до того, как заслонки опустили. Он не знает, в какой стране находится.
Он с утра ничего не ел. Сэндвичи принесли снаружи – странный зернистый хлеб, растаявшее масло, какой-то бежевый мясной паштет, наводящий на мысль о пищевом отравлении. И еще кусок бледного потеющего сыра в пленке. Брат съел этот сыр и сэндвич, и теперь у него руки пахнут пикниками давних лет, придорожными обедами военного времени.