– Иди сюда, старая языческая собака! Твой проклятый язык слишком часто молился твоим поганым дьявольским идолам, пока я не привез вам Спасителя и Пресвятую Деву! Долой этот синий обезьяний язык, который молился Тлахукальпантекутли, вшивой богине Коатлику-Ицтаккихуатль, и Тзентемоку, грязному богу солнца, рыскающему по всему свету вверх ногами. Долой, долой твой проклятый язык, откуси его сейчас же, слышишь!
Терезита кричала: целый град момоскапанских слов, будто удары хлыста, сыпался на старика. Потом вдруг, как если бы это бурное словоизвержение на родном языке сразу погасило в ее воспоминании давно минувшие времена, она съежилась; руки ее беспомощно нащупывали точку опоры, которой она так и не нашла. Медленно, как безжизненная масса, ее тело осело на землю. Она сжалась в углу, тихие рыдания трясли ее. Я повернулся к ней, чтобы протянуть кружку с водой – и тут мой взгляд упал на старого кацика. Он стоял позади меня, выпрямившись во весь рост, закинув голову и устремив широко раскрытые глаза вверх. И язык, свой длинный фиолетовый язык, он вытягивал вверх, словно хотел поймать им на потолке муху. Из его горла рвались гортанные звуки, руки его судорожно сжимали голую грудь, ногти глубоко впивались в синюю кожу. Я ничего не понимал – только смутно сознавал, что в нем происходит страшная борьба, что он отчаянно сопротивляется чему-то внезапному, чудовищному, какой-то непреодолимой силе, страшной силе белого монстра, которому безвольно подчинялись его отцы. Он боролся с дьяволом, возродившимся через сотни лет и таким же непреклонным, как и прежде. Поток страшных слов, когда-то несших его предкам нечеловеческие муки, уничтожил время: вот он стоит тут, жалкое животное, которое должно само растерзать себя по первому знаку господина – и он повиновался, он
Меня охватил ужас. Я подумал крикнуть, затем бессмысленно схватился за карман, будто у меня там было средство, которым можно помочь.
В эту минуту к моим ногам, ластясь, подползла Терезита. Поцеловав мои грязные сапоги, она спросила:
– Господин, получу ли я теперь серебряный пояс?
Паучиха
Посвящается г-ну Францу Загелю из Праги
Студент-медик по имени Ришар Бракемонт решил пожить в маленькой гостинице «Стивенс» на Рю Альфреда Стивенса[25]
, 6, в том самом жутком седьмом номере, где за три последние недели, в три пятницы, следующих одна за другой, трое постояльцев покончили с собой.Первым был швейцарский коммивояжер. Его самоубийство обнаружилось только на следующий день, в субботу вечером: доктор установил, что смерть наступила в пятницу между пятью и шестью часами пополудни. Труп висел на вбитом в крестовину оконной рамы крепком крюке, на который обычно навешивали плечики с одеждой. Окно было задернуто. Вместо веревки самоубийца взял шнур для занавесок. Так как окно находилось очень низко, покойник почти что стоял на коленях: чтобы осуществить свое намерение, ему понадобилась небывалая сила воли. Установили, что он был женат, имел четверых детей, занимал прочное положение в обществе, жил в достатке, отличался добрым и веселым нравом. Он не оставил ни письма с объяснением причин самоубийства, ни завещания; в разговоре со знакомыми он никогда не упоминал о желании расстаться с жизнью.
Второй случай не особенно отличался от первого. Всего через два дня после смерти швейцарца тот же номер снял Карл Краузе, велосипедист-акробат из расквартировавшегося неподалеку цирка Медрано. Когда в пятницу он не явился на представление, начальство послало за ним в гостиницу капельдинера. Тот обнаружил акробата в незапертом номере – висящим на оконной раме подобно несчастному коммивояжеру. Сей суицид представлялся столь же загадочным, как и предыдущий: этот популярный артист получал по-настоящему высокие гонорары и, будучи двадцатипятилетним молодым человеком, имел обыкновение наслаждаться жизнью от всей души. Единственной близкой родственницей для покойного была старушка-мать, которой акробат имел обыкновение аккуратно, каждое первое число месяца, посылать две сотни марок на жизнь.