К воде, радостно встретившей его своими переливами, он подошел уже в полных сумерках. Понял: оставшиеся, судя по звуку дизеля, полкилометра или километр до буровой сегодня не преодолеет – боялся переходить речку вброд. «Пусть она и не широкая, – рассуждал, – но в этом месте может быть и два, и два с половиной метра глубиной… А значит, я могу и не проплыть эти двадцать метров в таком состоянии… А вдруг, судорога? Вода ведь ледяная. Да и воспаление легких в моем положении – тоже прогноз невеселый. Еще неизвестно, как вообще организм справится с тем, что есть. А вертолет сегодня уже хрен пришлют. А завтра – по свету, я поищу место поуже».
Был еще вариант – стрелять. Но его тут же отмели сомнения. «Вряд ли, на ночь глядя, кто-то притащится на выручку – мало ли кто там стреляет, да и почему… А если вагончики стоят по ту сторону дизеля – за ним, стреляй, сколько влезет – все впустую». В почти сгустившейся на глазах темноте он стал искать глазами валежину, у которой можно было бы развести костер.
Ему повезло. Две березы – одна сантиметров тридцать в диаметре, другая около сорока – почти параллельно лежали одна подле другой, перепутавшись кронами. Большая из них, видимо, падая, легла на меньшую. И та сломалась у основания – около метра от земли. Торчала, ощетинившись на изломе пиками щепы. Большая же вывернута с корнем. «Странно, – заметил, – сломать такую толстую березу в вечной мерзлоте, где корневая система вся на поверхности и так слаба – просто удивительно». Женя нашел место, где лучше всего сложить костер под стволами и стал около него собирать все, что годилось. Бересту оставил на потом, это он сделает и без света.
Когда костер разгорелся, темнота отступила. Черной стеной обвела пространство освещенного круга. Лишь ближайшие деревья заволновались красновато-желтыми отблесками. Женя сидел у огня, ощущая тепло на лице и руках – на всей передней части тела, спиной впитывая свежесть ночи. Подъем духа, произошедший от понимания скорого конца злосчастного путешествия, подходил к своему логическому завершению. Он дожевал последние сухари и запил их водой, набранной в одной из ям, оставшейся в глине после взрыва зарядов сейсмиков. Вода оказалась чистой и прозрачной. «Не то, что под вывороченными корнями деревьев, – отметил, – И совсем без запаха». Делать кипяток не было уже ни сил, ни желания. Ночь обещала быть длинной – «еще успеется». Поспать ночью без спальника в это время года все равно не удастся – разве что покемарить.
Рука сильно распухла и доставляла нестерпимые страдания. Пытаясь выполнять свои привычные функции, она все время на что-то натыкалась, не способная на правильную координацию. Часам к двенадцати Женя уже почти ничего не соображал, хотя со стороны могло показаться, что его движения осмысленны. Он продолжал шевелиться, машинально, то грудь, то спину подставляя под тепло догоравшего костра. Еще не преодолев пограничного состояния, он думал, что не спит, хотя на самом деле фактически спал. Иногда его вырубало полностью. Организм, не выдерживая нагрузки, делал попытки нырнуть в глубокую стадию сна. И тогда Женя ронял голову на колени. Но от этого движения снова просыпался. И снова начинал кемарить, и снова вырубался, чтобы опять встрепенуться. «Только не спать… не спать… не спать…», – отчаянно сопротивлялось сознание, в очередной раз погружаясь в омут сна и тут же за глубоким вздохом выныривая.
Однажды, уронив голову, Женя уже не проснулся.
Дикий внутренний озноб, растревожив инстинкт выживания, разбудил сознание. Тело лихорадило так, что нижнюю челюсть, отбивавшую дробь о верхнюю, сознательно удерживать оказалось выше сил. Даже когда сжал зубы, она продолжала вибрировать. В животе мутило, и к горлу подступала тошнота. Организм уже просто не выдерживал такого издевательства над собой. Костер почти погас. Бревна сильно обгорели, и зазор между ними, заполненный вначале собранными вокруг сучьями, не давал уже огню той массы, которая поддерживает температуру на необходимом для горения уровне. Женя собрал остатки мужества, чтобы оживить пламя.
Все, что он делал в эту ночь, все было подвигом. Все, что совершалось, все совершалось благодаря сверхчеловеческому желанию выжить. И прежде всего, даже не для себя. Для матери и отца, для Машеньки – для тех, кого не мог подвести своей смертью. Если бы был один, если бы некому было оплакивать его, наверное, давно бы уже лег и не шевелился, не выдержал бы оказавшегося таким долгим пути.