Совсем некстати приоткрылась дверь парткома: кому-кому, а Дьякову в эту минуту я не хотел попадать на глаза, потому что, наверное, походил на потрепанного в драке воробья; во всяком случае, лицо у меня было раскрасневшимся и вспотевшим.
— А ну-ка, зайди сюда,— поманил меня пальцем Дьяков.
Прикрыл дверь, уселся за стол и усмехнулся:
— Воюешь все?
Я тяжело дышал; ничего не ответил.
— А ты бы как-нибудь зашел в партком, что ли, вместо того, чтобы партизанить.
— Я не партийный,— сказал я.
Усмешка снова тронула его губы:
— А что, по-твоему, комсомолец — в отличие от члена партии — должен воевать в одиночку?
Поняв, что я не намерен откровенничать, посоветовал:
— Ты хоть сядь, приди в себя. Торопиться да шуметь — это не всегда полезно.
Я видел, что он нарочно медленно достает кисет, не торопясь скручивает цигарку.
Не дождавшись, когда я заговорю, промолвил:
— Вот кипяток, смотрю на тебя...— Он затянулся сизым дымом, выпустил в потолок длинную струю; продолжил миролюбиво:— Чем одному-то воевать, шел бы поближе к народу, посоветовался.
Хотя этот совет напоминал слова Калиновского, что один человек ничего не может, я сказал раздраженно:
— О чем советоваться, когда все ясно? Хохлов шумит из-за шести вагонов фрезера, а сам ведь прекрасно понимает: не пойди я на жертву, мы бы остановили завод.
— Ты зря-то не петушись. Шесть вагонов тоже чего- то стоят. У Хохлова тут подход хозяйский.
Я поднялся.
— Ну, я пойду.
Дьяков развел руками:
— Дело твое...
Открывая мне дверь, предложил опять:
— Слушай-ка, Николаич, ты бы домой ко мне, что ли, как-нибудь зашел. Чайку бы попили, поговорили.
Я решил, что зайду непременно. Но выполнить своего обещания мне не удалось. Все дни проходили в разъездах, в штурмовщине; разболелась нога, я был зол, и только Ладины письма скрашивали мне жизнь. Осенью она написала, что радуется моим успехам, и только тут я понял, что ей было легче проследить по письмам за тем, чего я добился, чем мне самому здесь, на месте, занятому текучкой.
Да, работа моя наладилась, но зато какой ценой приходилось за нее расплачиваться! Возвратившись домой разбитым, я знал, что не успею отдохнуть, как меня поднимет звонок Хохлова:
— Снежков! Что у тебя там на Островке? Проспал все! Вагон сошел! Выезжай на аварию!
Бывало, он перехватывал меня на какой-нибудь станции и гнал в другой конец.
— Пров Степанович,— пытался я отказаться,— под- нимут вагон, одни справятся. У меня сегодня во рту маковой росинки не было. Приеду, опять столовая будет закрыта.
— Никаких разговоров! Только о своей шкуре заботишься! А столовой я сейчас прикажу, чтоб тебя ждали всю ночь.
Официантка Дуся, чаще других дежурившая в таких случаях, садилась против меня в пустой, освещенной тусклой лампочкой столовой и горестно качала головой. А я радовался полуостывшему обеду и шел домой в предвкушении нескольких часов спокойного сна, зная, что утром меня снова поднимет звонок Хохлова.
В один из последних теплых дней, когда по поселку летали паутинки, Дуся пригласила меня к себе в гости, и я, подкупленный возможностью провести вечер в домашнем уюте, от которого совсем отвык после того, как уехал из Настиного общежития, согласился.
И действительно, мне понравилось здесь все—и чистенькие салфеточки на комоде и швейной машине, и рамочки из ракушек, и цветные картинки, пришпиленные к стенам, и старенькое зеркало, и гора подушек на высокой постели. Дуся легко носила свое полное тело, затянутое в пестрый халат, сновала от стола к буфету. Шум примуса сливался с шумом паровоза, пускающего пары в сотне метров от Дусиного окна, над моей головой дребезжала черная тарелка радио; я ничего не слышал из Дусиных слов. Наконец, чай вскипел. Поставив эмалированный кофейник на стол, Дуся села рядом со мной.
— А, может, все-таки выпьем?
Я покачал головой.
— Нет, Дусенька, мне нельзя.
— Что у тебя, язва, что ли? Не обращай внимания. У Прова Степаныча язва, а он пьет вовсю. Говорит — помогает.
— Нет, мне нельзя, потому что я... физкультурник.
— Ну-у, у меня был один знакомый культурник из дома отдыха, так пил не хуже Прова Степаныча.
Я улыбнулся:
— Вот, когда буду культурником в доме отдыха, тогда и буду пить.
— Да уж там была бы жизнь — каждый поднесет. И отоспаться можно. А здесь ты изведешь себя. Смотрю я и не знаю, когда ты отдыхаешь.
— Война, Дусенька.
Она усмехнулась:
— Не война, а Пров Степаныч...
— И Пров Степаныч. Сам не спит и другим не дает.
— Жалко мне тебя. Умнее других, а не понимаешь. Это одна видимость, я ведь все знаю. Слышал, поди, жил он со мной?
Она посмотрела на меня настороженно и выжидательно.
— Я сплетен не слушаю.
— Чего уж, весь поселок знает,— вздохнула она и нахмурилась.
Она так низко склонилась над чашкой, что я видел белую ниточку пробора.