И вот мы сидим с ним подле раскалившейся печки, курим. В чуме жарко. Я сбросил с себя одежду, оставшись в одном тельнике. На Макаре Владимировиче только черные «чертовой кожи» брюки. Тело его все исхлестано витыми жгутами мелких мускулов и сухожилий, в иных местах кожу исполосовали рваные рубцы заживших ран. Рубцов много, и кажется, что они тоже налились скрытой неброской силой, превратились в мускулы.
Хозяйка внесла и поставила перед нами маленькую столешницу, стряхнула ладонью пристывшие снежинки. Улыбнулась мне по-матерински ласково, по-детски застенчиво.
— На Усть-Чайку завтра побежим, там промышлять будем, — говорит Макар Владимирович. — Жена — Дарья Федоровна тут побегат с ребятами. Тут соболя довольно, и белка за Авлаканом жирует. А мы на Усть-Чайку.
Я говорю, что весь припас, продукты, палатку и даже два спальника привез с собой и не буду в тягость охотникам. Даже камусные лыжи купил в Буньском.
— Человек человеку в тайге не в тягость, — говорит Макар Владимирович. — Хочешь жить с нами — живи. Мы каждому люду рады. Ружье у тебя хороший?
У меня казенная тозовка. Выписал майор Глохлов. Новая. Пристреливал в Буньском, чуть обвышает. Говорю об этом охотнику. Макар Владимировиче качает головой.
— Ружье есть. Пристрели. Возьми, какой понравится.
Он берет в руки сброшенный мной ремень, на котором купленный в Москве охотничий нож. Нож — загляденье — в кожаных лакированных ножнах, с тяжелой пластмассовой ручкой, с широким, чуть загнутым к жалу лезвием, с бороздкой для стока крови. Точенный московским точильщиком (взял с меня два рубля).
Макар Владимирович пробует жало пальцем, проводит по лезвию. Раз, другой. Кожа на пальце словно бы облуженная, кажется, улавливаю звук металла по металлу.
— Плохой, — говорит охотник. — Шибко плохой. В тайге ненужный. Отдай мальчишке играть. Что делать им будешь? — спрашивает. И сам отвечает: — Ничиво.
Дарья Федоровна ставит на столешницу деревянное блюдо. На нем тоненькие, в лепесток розы, кругляшки сырой сохатиной печенки, в центре блюда горочка темной крошеной горной соли. Печень промерзла так, что не успела оттаять под ножом хозяйки. А может быть, была настругана и загодя, только каждый кусочек от центра и гуще к краю словно бы припудрен выморозью. Из невесть откуда появившейся бутылки Макар Владимирович плескает тяжело падающий в кружки спирт. Мне и Дарье Федоровне всклень, себе чуть на донышке. Прежде чем пригубить, оба старика греют спирт на печурке. Хозяйка только так, за компанию, Макар Владимирович основательно. Кивает нам:
— Пейте.
— За здоров гость, — говорит Дарья Федоровна и пригубливает свой «бокал».
Я делаю два глубоких глотка обжигающей и тут же согревающей, кажется, всю грудь влаги. Закусываю заметно порыхлевшей в тепле печенкой, густо посыпав ее солью. Надламываю хрусткую парную колобу.
Макар Владимирович пьет теплый спирт маленькими, экономными глотками. Каждый глоток дается ему с трудом. Ест он тоже с большим усилием, какое-то перетертое в жидкую кашицу кушанье. Его поставила перед ним в алюминиевой миске жена.
Макар Владимирович болен. Болен давно. Уже четверть века прошло с тех пор, как впервые свила в нем гнездо то утихающая, то снова возникающая, валящая на землю боль. Четверть века борется с ней человек. Что это? Разве смогли бы ответить на этот вопрос тогда, когда впервые вошла она в охотника, даже самые уважаемые местные доктора?
Бессильна наука, бессильны клиники и операционные перед той болью.
И только он один на один ведет с ней неравную борьбу. Четверть века ведет один на один.
Подлая эта боль ищет самого сильного, самого крепкого и валит навзничь, втаптывает в небытие, отнимая все. Сгорает человек за зиму ли, за лето ли, за скоротечную весну, за одну ли осень, за год ли, за три, а тут четверть века. Двадцать пять лет постоянной борьбы. То в лежку лежит человек, иссыхая в палую желтую хвоинку. Но не сдается, крепко держится за жизнь, сжимает в упрямо стиснутых скулах стон ли, крик ли. Уходит от людей, чтобы страданиями своими не омрачать им жизнь. Уходит в тайгу с единственным свидетелем страданий его — Дарьей Федоровной. Уходит, как в клинику, в безлюдную тайгу. Пьет желчь медведицы, обязательно убитой в определенное время и обязательно той, что принесла в мир двух медвежат-мальчишек. По первому году одного и по второму. Пьет эту желчь, особо настоянную и приготовленную на кореньях и травах, на таежной силе. И лекарство это больнее боли, что сушит его в хвоинку. И может, другой, приняв такое, решился лучше уже помереть, а он четверть века делает людям добро, живет для них со своим опытом, со своим знанием и удивительным пониманием всего, что происходит на земле. Восемьдесят зим за плечами, восемьдесят листопадов и ледоставов, восемьдесят раз ломала лед Авлакан-река в его жизни. И за это время прожил он века, эпохи…