Степан что-то быстро по-эвенкийски рассказывает деду. Гошка подсовывает мне надкусанный им кусок сахару. Мы друзья, и я принимаю подарок, в свою очередь угощая его моим надкусанным куском.
Мы с Гошкой в тайге. Пока старшие готовятся к охоте, Гошка посвящает меня в таежники.
— Амаку не бойся, — строго говорит он. — Амака зимою спит. Летом я его сам боюсь. — И предлагает: — Давай на тот берег уйдем, а?
— Зачем?
— А там у меня мамка и отец. Я тебя проведу, туда тропочка есть.
— А как звать твоего отца?
— Валентин Манго.
Я много слышал о нем. Валентин охотится вместе с женой, дочерью Макара Владимировича.
— Дядя, мамка моя белую белку добыла.
— А почему она белая? — спрашиваю.
— Не знаю… Папа говорит, что так редко бывает. Очень хорошо глядеть надо, чтоб белую белку убивать!
Я поражаюсь памяти и смышлености этого мальчонки. В тайге он ведет себя так же, как его сверстник-горожанин в своем детском саду. Гошкины игрушки — белая кухта на деревьях, следы белки, охотничьи собаки, оленята и еще сотни интереснейших «игрушек».
Еще год-два, и дед или отец возьмут его на охоту. Стрелять он уже умеет сейчас.
— Дядя, пойдем, я что-то покажу, — таинственно говорит Гошка.
Мы идем глубокой оленьей тропой. Мальчонка впереди, я за ним. Неслышно опадает с деревьев кухта. Косые лучи поднявшегося над тайгой солнца золотят верхушки деревьев.
Гошка останавливается у широкого распадка. По склону сбегают вниз редкие деревья, молоденькие белые сосенки и елки, снег тут глубок и как-то необыкновенно легок. Каждый сугроб будто упавшее на землю облако.
На самом дне распадка поблескивают и искрятся голубые наледи родников. Их очень много, они буравят снежный наст, подтачивают сугробы, блестят меж негустого марника, а над ними покойно покачивается сквозная дымка пара. На ветвях больших деревьев, на лапах сосен и елок длинные пушистые нити инея…
— Видишь, дядя? — шепотом спрашивает Гошка.
— Что?
— Это звезды, у них тут дом…
И снова дорога. И снова мы уходим в тайгу с первой звездой, что медленно поднялась над тайгой, над белыми снегами.
Аргиш стремительно сбегает в распадок, выносит нас на широкое выполье Авлакан-реки. Прозрачно вызвенивает конгилон, всхрапывают олени, и недвижимый доселе воздух разом омывает лицо, упруго набиваясь в ноздри мелким, из-под полозьев нарт, снежным свеем.
Я оглядываюсь. На юру среди хвойного чернолесья крохотной ранкой кровоточит костер. Кажется, в плотной синей сутеми различаю маленькую фигурку Гошки и темную, словно бы копешку сена, фигуру Дарьи Федоровны. Они там, на юру, машут нам руками, желая доброго промысла. А может быть, это только кажется мне, но я все-таки тоже машу рукою, желая им удачной охоты. Степа провожает до устья Демы. Прощаемся, хлопая друг друга по спинам, пожимаем руки.
Аргиш покидает гирь — торный, уже осевший путь — и медленно уходит вверх по речке Деме к охотничьему урочищу Усть-Чайка. Степа бежит в обратную на Конек, в одной легонькой стеганке, пешком. Семь с лишним километров, что успели проехать, для него не крюк. Мы остаемся вдвоем с Макаром Владимировичем.
Олени, тайга, ночь…
Мы в ночи, в безмолвной оснеженности, и только тихонечко поскрипывает под нартами снег, тяжело дышат олени да звенит и звенит, катится, перегоняя упряжки, серебряный тонкий голос конгилона. О чем ты поешь, серебристое эхо севера?
Кон-ги-лон — кон-ги-лон — кон-ги-лон… Медленно поднимаются в небо звезды — одна, другая, третья, десятая, сотая… не сосчитать. Покидают свой дом в распадке за Гошкиным чумом. Перемигиваются друг с другом и с теми, что еще на земле, в лесах и за лесами, кажут дорогу путникам, откликаются на голос колокольца…
Все больше и больше звезд в небе — легла млечная дорога мироздания накатанным нартовым путем за черный краешек белых лесов в беспредельность.
Кон-ги-лон — кон-ги-лон — кон-ги-лон… Притомились олени, с трудом тянут легкие нарты. Продукты и всю обиходь еще по лету развезла по стоянкам Дарья Федоровна; с собой мы взяли только то, что необходимо в дорогу и на черный день.
Собаки (их четыре) — две Макара Владимировича и две отныне мои — вывалили языки, прихватывают на ходу снег, трусцой бегут за последней нартой. Порой встрепенется где-то под обрывом задремавший заяц, сиганет в чащобу. Взовьются собаки, пуганут для острастки косого, отбежав ненадолго, и снова вернутся к аргишу. Снова спешат позади, попыхивая парком из горячих пастей, прихватывая языками взбитую холодную пену снега.
Макар Владимирович оставил нарты, жалеет оленей, идет впереди скользким проворным шагом. Иду за своей нартой и я. Сбросил парку, сбил на затылок ушанку, скинул с ладоней вачаги, болтаются они, крепко привязанные к запястьям. Идти легко, снег еще не глубок, самое время начать промысел с собакой. Через месяц-другой навалит сугробы, только что «вплавь» перебирайся. Собакам тогда делать нечего, по глубокому снегу не загонишь зверя — вся надежда на капкан, на «пасть», на «кулемку», на «плашку»…