Ночь затопила Лес, и даже привыкшими глазами в лунной темноте все равно особо ничего было не разглядеть; все равно трещало, ухало, ходило кругами, провожало, подстерегало, догоняло или уходило – понять я не силился. Я мало кому был в этом Лесу по зубам, но… Некоторые могли и мне по зубам дать.
Задумался и чуть не наступил на оставленную прямо на стежке игрушку. Из тех, которыми дети играют: без особого мастерства резанная из дерева болвашка. Круглое тулово, иссеченное надрезами-шерстью, круглая голова. Поди разбери, что за образина-зверина.
Я не стал перешагивать, обошел стороной.
Дальше встретил качели, увязанные на толстом суку: на таком хорошо вешать. Да и веревки, если приглядеться, были из похожих. Сам себя поругал: сбылось же, по собственным думам.
Но стало ясно, на чью дорожку я забрел.
Я мог еще уйти: спиной назад, по своим же следам. Другое дело, что кружить мне было не с руки.
Лесовы дети, кукляшки – из тех, что Лес себе на забаву мастерит, а после к людям пускает. Живого в них немного, а и смерти тоже мало. Говорили, прежде Лес таких омменов подкладывал заместо настоящих, человековых, в утробы матерям, в люльки, если не было обережения надлежащего – железа али куколок-кувадок.
Настоящих же себе брал – горемык, про кого родители промолвят неладное, черное слово в недобрый час. Растил под себя, мастерил свое подобие; их после видали, зверей с полустертыми людскими чертами. То кот дикий с глазами ребячьими, то птица востроголовая с человечьим плоским ликом, а то лисица с девичьим голосом.
На чье игралище я напал? Отпустит миром или придется кровью выпаивать за свободу? Ох, не ко времени.
Я встал, вслушиваясь и всматриваясь. Собак Ивана слышно не было, но да кто их разберет: иной раз они, как собакам не положено, кричат пташьими голосами, стрекочут-воркочут-гогочут…
Так думая, потянул руку к кошелю, где держал горсть колотого зеркального стекла. На такие вот случаи заговоренного. Рассеять его с нужными, заветными словами – не всякий пройдет. Крошка зеркальная, собой обманная, кого хочет обведет-обморочит.
В глубине Леса, правда, не доводилось бросать прежде.
Из-за дерева выглянула круглая ребячья голова на длинной гусиной шее, с красным лебединым носом. Вишневые птичьи глаза смотрели лукаво, пристально.
За другими деревами тоже мелко копошились: хихикали, поскуливали, тявкали, точно лисята.
Я плавно зацепил пальцами кошель, пересыпал на ладонь содержимое. И швырнул горсть вперед себя, а часть – себе же на одежду. Игралище вздрогнуло, поплыло, будто отражение, сносимое течением.
Я моргнул, обернулся без спешки, чтобы не дать разуму ослепнуть, увязнуть в зеркальной крошке.
Получилось. Ушел.
Далекая зарница выбелила небо, как молоко в кровь плеснули: поднималась туча.
Поднималась туча черная, вставала гроза страшная.
На глубину Леса – пожалуй – ее всполохи молниевые не дотянутся. Пройдет-прокатится, прогуркотит тележными колесами по самым маковкам.
Упорно на ум шло, что мог бы я, наверное, грозу сию, тучу толкучую себе на помощь заручить. Дотянется ли Крапива, зацепит ли клыками подбрюшье тяжкое, сизое?
Не смекнет ли Марь? На пустом месте ежели плеть потяну, конечно, смекнет. Девка не глупа, девка-догада.
Надо так устроить, чтобы и плеть невозбранно расстелить, и грозу взять.
Печати Князевы пусть и держатся уже на гнилых нитках, но коли выдам себя раньше срока, коли поспешу, захлебываясь вкусом воли, – несдобровать. Марь быстро поводок укоротит, взденет ошейник шипастый.
И – под землю, на трижды девять железных цепей, в соляную могилу.
Нет. Терпение. Терпение.
Назад я не поверну.
Еще недолго.
Долго ли, коротко ли, ночь привела меня туда, куда я шел, – туда, где росли мандрагоры. Не знал я этого точно, но где-то здесь в свое время Лес дрался с Посадом. Здесь пролилось достаточно крови.
Эта вещь помогает клад найти… Возможно, мне и стоило так поступить. Да только с подземным зверьем и их хозяевами с давних пор у меня не было согласия, так что, мнил я, никакой клад мне в руки не пошел бы – не дали бы.
Корень крик-травы, мандрагоры, марь-да-горе, как звали ее здесь. Яблоко вил.
Она росла на крови, и с меня требовалось пролить кровь взамен. Но я не мог притащить в этот лес жертву; хотя смог бы, наверное, будь у меня больше времени и меньше жалости… А кто пожалеет меня, когда вешать станут? Неверные жены? Расстроенные правдой искатели ее? Разбойники? Худшего гроша из накопленных я бы не поставил на это.
Итак… Похожий на человечка, этот корень, основа моего колдовства – единственное, чем я могу оживить чучело из веревок, смолы и хвороста, – издаст крик, стоит мне вынуть его из жирной черной лесной земли. Стережет его вила, одна из лесных дев, посаженная Белой Катариной, владычицей Леса. Хорошо, чтоб никто из подземных не ходил близко к земле, но, боюсь, будет ходить, и надеюсь, есть у меня время.
Вила, прости меня. Здесь нет никого более, чью кровь я мог бы пролить. Твоя, голубая, мерцающая, сойдет.
Прости. Белая Катарина не простит.