Мысль о детях бывала тоже плохой. Пальчиков стал тревожиться, что с ними может произойти непоправимое, он боялся, что кто-то из детей может погибнуть. Без таких детских смертей нет мира, нет горестного баланса в нем. Порой Пальчиков ловил себя на гнусной мольбе, на выборе: если вдруг кому-то из двух моих детей все же нельзя избежать трагической участи, пусть спасется Никита. От этой отчаянной мысли Пальчиков чувствовал себя сумасшедшим. Но именно от этой мысли он начинал нежнее смотреть на дочь. Пальчиков спрашивал себя: что если будет наоборот, сможет ли он тогда любить дочь, оставшегося ребенка? Вдруг не сможет? Что тогда?
Дочь Лена иногда недоумевала: «Почему, папа, ты прощаешь Никите? Мне бы не простил». Пальчиков отвечал: «И тебя бы простил, но ты не сделаешь такого». – «Нет, меня бы ты отругал», – говорила дочь. Казалось, что она рвалась уточнить: «Если я не делаю дурного, то меня и любить не обязательно?» Она выросла обидчивой, но не мстительной. Ей нравилось понимать, что никакая несправедливость по отношению к ней не подтолкнет ее к дурному поступку. Ей могло казаться, что отец любит ее за примерное поведение, а младшенького без причин. Дескать, ее он любит как дочь, а Никиту – как ребенка.
Уравновешенные люди, думал Пальчиков, преодолевают плохие мысли резонами и запретами. Размышлениями: это не я плохой человек, плохие мысли приходят ко мне, именно приходят, они чужды мне, они привнесены порывом случайного ветра. Гони их, и они не причинят зла. Однако они приходят именно ко мне. Они знают, на какую почву им надо упасть, чтобы прорасти. А ты все равно гони их, гони…
И потом, рассуждал Пальчиков, разве страшные мысли – плохие? В страшных мыслях зияет мучительная стерильность. Страшные – не плохие. Плохие – это мысли о разделе имущества, угрозе качеству жизни.
Не потому ты плохой человек, думал Пальчиков, что мысль об отце у тебя плохая, что мысль о детях – страшная. Ты плохой человек, потому что стеснялся щеки отца, стеснялся простоты матери перед друзьями, стеснялся убогого родительского жилища. И теперь ты можешь вдруг устыдиться за сына и дочь, а не сына и дочери.
17. Коллеги
Коллега Писемский, когда ломали голову над производственной задачей, вдруг раздраженно сказал: «Ну, что поможет? Ну не молитва ведь?»
Пальчиков с Писемским последнее время спорили на религиозные темы, по сути – о смерти. Писемский, казалось, и смерти не боялся. Он подчеркивал, что он не атеист, а материалист, что атеисты так или иначе размышляют о Боге, он же, как материалист, от глупостей отмахивается. Писемский говорил, что хочет жить в нормальном обществе с понятными человеческими ценностями, с честностью, размеренностью и удовольствием от окружающей среды, семьи, работы, будущего. У него была реалистичная цель – уехать из России. Он возражал против того, что рано или поздно будет тосковать без России. Он никогда не будет тосковать по абсурду, патриотизму и коррупции. Пальчиков виделся ему разумным, но старым, поэтому начавшим думать о душе. Писемский не перековывал Пальчикова, не рекомендовал нужные сайты, оппозиционные блоги.
Писемскому было понятно, что Пальчиков не меньше, чем он, видит вечную нелепость русской жизни, но отвращения она у Пальчикова почему-то не вызывала.
«Тайга горит», – говорил Писемский о несуразных пожарах в Сибири, о вселенском масштабе российской безалаберности.
«Потому что мы здесь сидим – в мегаполисе. А надо там быть – и нам, и нашим сыновьям, и нашим потомкам, шаг за шагом облагораживать просторы», – отвечал Пальчиков с необходимой иронией.
Пальчиковская шутливость, видел Писемский, была какой-то червивой. Писемского порой озадачивало, что у Пальчикова мог вызвать раздражение бытовой пустяк, а намеренное кощунство оставляло Пальчикова, как христианина, внешне безучастным.
Писемский помнил, как однажды сказал Пальчикову о снисходительной осведомленности иудеев о Христе, о подлинном знании Христа иудеями. Иудеи-то, дескать, знают, что это был за человек, знают, что это был сугубо еврейский тип, тип еврейского юноши. Таких достаточно среди евреев. Таких евреи нередко встречают среди соплеменников. Евреи не обманываются в евреях, они своих видят как облупленных. Другие народы целиком еврея не видят. Отсюда, собственно, и произошло христианство. «Но, если нравится, – добавил Писемский, – пожалуйста, верьте».
Писемский увидел, что после этих слов Пальчиков стал мягким, мягкотелым. Он сказал лишь Писемскому: «Опять вы о своем – о толерантности».
«Да, – сказал Писемский. – Как бы сейчас ни было модно кривиться от толерантности, но только цивилизованность, только терпимость, только общий закон могут позволить жить на земле спокойно и по-людски».
«Но главное не это, – произнес Пальчиков. – Главное, что среди евреев много людей, похожих на Христа. Так вы сказали».
Писемский хотел, кажется, поинтересоваться: «А не были ли вы, Андрей Алексеевич, раньше антисемитом. Я вижу, что сейчас вы не антисемит. А не были ли?»