Михайлик и сам не знал, как это всё называется, он только повторял коленца, слышанные сегодня у соловьёв, но люди умные могли б насчитать десятка три перемен и строф, а кто почувствительней — мог распознать в том пении большое и сильное сердце влюблённого певца.
Закрыв глаза, Михайлик из самого сердца выщёлкивал коленце за коленцем, вызывая из окна желанную королевну, ещё и не зная, что она уже тут, возле куста бузины, за коим сладко заливался парубок, тихо крадётся, ведомая вперёд желанием приблизиться к волшебному певцу и сдерживаемая боязнью его испугать, оборвать песню. Сдерживаемая каким-то неясным предчувствием…
Несколько разбуженных страстью Михайлика соловушек, уже усталых и умиротворённых милостями своих соловьих, тоже подали голос и снова принялись за коленца, старые, опытные соловьи, коих заставляли петь только две силы — любовь и ревность, только соперничество из-за любимой серенькой пташечки, только желание поразить своим искусством и силой чувства ещё свободное сердце какой-нибудь незаметной и немой соловьихи, его будущей сварливой и занозистой подруги, которая…
И влюблённые соловьи ошалели, глупые, ослеплённые самым сильным, самым чистым и самым безрассудным чувством, ибо никогда не думают они, горемычные, о будущем.
Не думал ни о чём и Михайлик, и совсем не потому не думал, что понимал всю тщетность своих притязаний на племянницу отца Мельхиседека — безрассудных притязаний бездомного голодранца, — нет, нет, в тот час он ни о чём таком не думал, а просто пел, побуждаемый единственным желанием — задержать Ярину у окна, и пел, и щёлкал, и свистал, и булькал, и рассыпался трелями, как вдруг услышал рядом с собой её удивленный голос:
— Так это ты, мамин сынок?
В этом восклицании не было ни особенного удивления, ни заносчивости, что звучали в её голосе поутру, ни укора или гнева.
Панна сразу узнала в соловейке молодого наглеца, что сватался к ней утром.
Она, при свете месяца, без малейшего удивления оглядела новую козацкую одежду, которая была к лицу этому парубку, увидела и чубик, подстриженный, подбритый, закрученный на запорожский лад, увидела и огонь его очей, сверкающих и диковатых, и вдруг спросила:
— А зачем ты, козаче, ходишь босиком? — и прыснула, словно это была не панна, воспитанная в чопорной Европе, а здешняя сельская девчонка.
— Ты ж, девка, и сама не обута! — не без оснований заметил панне Михайлик.
Ярина глянула на свои босые ножки, белевшие в сиянии луны, и смутилась малость, потому что выскочила как была, прямо с постели.
Смутился и наш Михайлик, разумеется.
Вот так они и стояли босиком.
Некоторое время друг друга разглядывали.
Потом лишь панна Ярина удивлённо спросила:
— Как же тебя собаки не порвали?
— Мама говорила мне, что на влюблённых собаки не брешут, — просто отвечал Кохайлик.
— А ты разве… — начала было Ярина.
— А как же! — словно бы о деле для всех очевидном, отвечал Михайлик, и сухой огонь его очей вспыхнул синим пламенем, каким горит добрая водка.
Они помолчали.
Потом Ярина сказала:
— Вот и хорошо!
— Что я влюблен?
— Хорошо, что ты… сюда… сейчас вот… пришёл, — и вдруг позвала: — Пойдём-ка!
— Куда? — аж задохнулся парубок, и всепожирающий огонь охватил всё его существо. — Куда же?!
— Пойдём! — И, схватив за руку, она повела Михайлика к тёмным окнам архиерейского дома, кои так насторожённо таращились на залитый лунным светом старый вишнёвый сад.
— Хорошо, что ты бос, — заметила дивчина.
— Что ж в этом хорошего? — пристально посмотрел парубок.
— В сапогах и не взобрался б.
— Куда?
— Вот сюда.
Панна показала на стену, увитую старым хмелем, и на серебряное в лунном сиянии шестиугольное окно, из коего она совсем недавно глядела в сад.
Затем приказала парубку:
— Полезай.
— Да как же это?
— А вот так!
И панна Ярина-Кармела, ловко и легко цепляясь за неровности стены, сложенной из дикого камня, за густое переплетение хмеля, мигом взобралась на свой подоконник, исчезла в доме, а потом, зазывая парубка, замахала рукой.
Михайлик колебался бы, может, и дольше, кабы не залаяли совсем близко собаки.
Прыгнув к стене, молоденький коваль вмиг очутился на подоконнике, а потом — и в комнате панны.
Он тяжело дышал.
Может, от неожиданного перелёта из кузни в эту роскошную опочивальню.
Может, от невероятности всего, что случилось с ним в тот час.
А может…
Но тут за окном тихо проскрипел сонный бас запоздалого часового:
— Кто там?
— Это я, — спокойно отозвалась из окна Ярина Подолянка.
— Носят черти! — не очень почтительно буркнул себе под нос сердитый страж и отправился успокаивать собак.
А Ярина молвила парубку:
— Так ты меня обманываешь?
— Я?! — удивился Михайлик. — Тебя? Обманываю? Да ведь я никого и никогда…
— Собаки забрехали, парубче?
— Забрехали, серденько.
— На тебя забрехали?
— На меня.
— А ты говорил, будто на влюблённых… собаки не брешут! Говорил?
— Говорил.
— Вот и выходит, ты ничуточки… — и поскорей спросила: — Как тебя зовут?
— Кохайлик, — выпалил сбитый с толку сельский кузнец.
— Как-как?
— То бишь… Михайлик! — поправился хлопец.
— Так вот, Кохайлик: ты сейчас будешь мне весьма полезен. Слушай-ка!