Была то обыкновенная дивчина, шустрая и проворная, не куцая и не длинная; не белявая и не чернявая, и не рыжая тоже; не урод, однако же и не красавица, не краля; не слишком-то в теле и даже рябовата малость, поклёванная оспой, — а это случалось тогда меж людей во всём мире не так уж редко, — одним словом, столь обыкновенная девчонка, что мы с вами, читатель, повстречав сию рябенькую воструху на улице, может, даже и внимания на неё не обратили бы, когда б не судилось ей, далее, чуть погодя, сыграть в нашем озорном романе весьма заметную роль.
Да она и прошла бы сейчас мимо наших героев, не кинься ей в глаза долговязый рейтар, склонившийся над младенцем, коего держал на руках дед Потреба.
— Так это вы и есть? — спросила она у Прудивуса.
— Я, — с пылу отвечал Прудивус, а опамятовавшись, поспешил опровергнуть: — То есть… коли сказать вернее… вовсе не я!
— Так я и думала!
— О чём ты?
— О том, что вы — тот самый полоумный рейтар, у которого сейчас только моя родная сестра покормила украденного где-то ребёнка. Мотря так и сказала: немец он или кто — не разберёшь, а что не при уме, видно и так, на глаз! — и цокотуха всё болтала да болтала.
— Распустила язык! — рассердился Потреба.
— Доброго здоровья, дедусю! — поклонилась дивчина.
— Будь и ты здорова, ласточка моя, — ответил Потреба и спросил: — Куда спешишь?
— На базар. Яблоки да кислицы продавать несу.
— Кто ж их купит?
— Вот этот ваш дурной немчин и купит! — и она обратилась к Прудивусу — Эпфельхен! Не хочешь ли?
Да Прудивус на дивчину и не глядел, ибо всё у него ещё болело после беседы с её сестрою.
— Ну? — спросила рябенькая дивчина. — Кисличек?
— Зеленча! — безразлично отозвался Прудивус.
— Что с того? — возразила цокотуха. — Зато сладкие, — добавила она и храбро откусила чуть не половину недозрелого лесного яблочка, на кое и глянуть было довольно, чтобы свело челюсти.
Но дивчина и не поморщилась.
— Сладко, что мёд! — и девка откусила ещё. — Сладко, что мамина грудь! — и проглотила, что было во рту, и ни одна жилка не дрогнула на её тронутом оспой лице от лютой кислоты, острой, аж ныли зубы. — Сладко, что Адамов грех!
— Кто тебе сказал, что грех — сладок? — полюбопытствовал Прудивус.
— Батюшка в школе сказывал.
— Что ж он говорил?
— То и говорил… Яблочко, что Ева дала своему недогадливому Адаму, оно ж ему тогда показалось бог знает каким сладким. А была то простая кисличка. Дичок! Других же тогда ещё не знали.
— Любопытно! — пробормотал Прудивус и задумался, и так ему вновь захотелось поскорее добраться до Киева. Ненароком сказанные слова — про грех, про яблоко соблазна, про Адама и Еву — разворошили у спудея рой мыслей и чувств: ведь не год и не два он там, в киевской Академии, писал учёный труд о познании добра и зла, о первородном грехе, о философии грехопадения вообще, и всё это представлялось ему весьма важным делом: из-за греха Адамова не только первый пот оросил чело, не только завладела миром пани Смерть, но и познал человек все радости бытия, радости тела и духа, коих первые люди в раю не знавали, обречённые на веки вечные безрадостно и бессмертно томиться средь райского уюта… Он писал и про то, киевский спудей Тимош Прудивус, что Адам назвал свою сладчайшую подругу Евой, лишь впервые вкусив от греха, — имя сие означает будто бы не что иное, как Источник Жизни, ведь это она, она смело нарушила божью заповедь, она, прекрасная Ева, — и вся та учёная книга, которую писал в Киеве наш Прудивус, должна была прогреметь осанною Еве, пречистой матери всего живого, сиречь человеческого — чистого иль нечистого, но живого! Живой и плотской, полной буйной крови, беспокойной, мятущейся, бессонной человеческой жизни.
И он уже видел, Прудивус, как напишет главу о первом взаимном познании Адама и Евы, о счастье материнства, о задачливых и незадачливых детях, о Смерти-вызволительнице, которая настигла Адама лишь на девятьсот тридцатом году жизни, — и горемычный спудей Академии, терзаемый неодолимою жаждой поскорее засесть за работу, которую наши нынешние учёные, разумеется, назвали бы кандидатской (кандидат, мол, в науку, ай-ай!) диссертацией, после ненароком сказанного конопатой Химочкой слóва про грех Адама и Евы, забыв про всё на свете, задумался, застыл и не сразу уразумел — чего хочет от него та разбитная дивчинка с ведром да лукошком.
— Отведай-ка, — коварно улыбалась рябенькая кокетка, протягивая рейтару на раскрытой ладони кисличку. — Ешь, ешь, оно сладкое… — и вручила лицедею яблочко.
Прудивус взял было то лесное зелёное яблочко, но тут, остерегая, видно, от опасности, тявкнул Пёсик Ложка.
— Ну, чего тебе? — спросил Прудивус, и такое что-то прозвучало в голосе его, такое блеснуло в глазах, что рябенькая Химочка, пронзённая некоей догадкой, вдруг вскрикнула:
— Не ешь!
— То ешь, то не ешь, — пожал плечами лицедей.