Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

— Или, может, — продолжал Климко, — люди, может, неправду сказывают, будто взял ты немалые денежки за то, что женился на полюбовнице ясновельможного?

Пампушка-Стародупский так грозно сверкнул очами, аж чуб на Прудивусе задымился, но и тут обозный промолчал, только умыслы о мести, один другого страшнее и кровавее, пылали уже в его державной голове.

— Вишь, какой благодетель: все свечки съел, а глазами светит! — и снова спросил: — Стало быть, люди врут, пане Стародупский? Или ты — «витам импендере веро»? За правду отдашь жизнь?

— Не любит пан правды, как пёс редьки! — отозвалась Явдоха.

— Иль, может, твоя новая жёнушка — гетману Однокрылу сестра? — допытывался далее Прудивус, изгибая брови, точно вопросительные знаки.

— Сестра из Остра! — глумливо ответили из толпы.

— Там и глазки, там и стан, не напрасно ж любил пан!

Пана Пампушку-Стародупского жалило каждое слово презрения и недоверия, которые, застукав пана Демида в такой тесноте, высказывал ему подвластный люд.

«Пешего сокола, — спесиво думал обозный, — и вороны клюют. Но и ты у меня, штукарь проклятый, за девятыми воротами залаешь!» — и пан Купа от злости даже упрел, и его лицо напоминало цветом уж не розовые лепестки собачьей мальвы, а скорее ту красно-жёлтую рыбу, солёного лосося, сальму, которую на мирославский базар привозили армяне или татары. Однако пан Купа-Стародупский молчал, разумея, что неосторожное слово может погубить его, ибо… когда народ плачет, с ним ещё можно справиться, а уж коли смеётся… то не дай бог!

— Так, выходит, вы с ясновельможным всё-таки — родичи? — донимал его, шевеля усами, озорник Прудивус, этот зловредный чёрт, который никого на свете не боялся (кроме, пожалуй, законной жены своей, что недавно в Киеве, не угодив мужу ни телом, ни делом, померла спустя полгода после свадьбы — преставилась, царство ей небесное, как бы подтверждая грубую поповскую истину, будто жена мила бывает только дважды: когда впервые в хату вступает и когда её из хаты выносят в последний раз). — Кем же всё-таки вы, пане полковой обозный, доводитесь ныне ясновельможному полюбовнику своей законной жены? Чёрт козе — дядя?

Рожа пана Пампушки стала теперь похожа на перезрелый мухомор, а потом обрела здоровый цвет сырой свинины, и казалось Михайлику, что вот-вот обозный взорвётся, лопнет, распираемый невысказанными ругательствами и угрозами. Но тот, впиваясь ногтями в ладони, осмотрительно молчал и молчал: волк стоял, что овечка, не сказав ни словечка, чтоб… не вышла осечка!

— Иль, может, троюродному бугаю — свояк?

Однако пан обозный, багровея, что свекольный квас, крепко сжал зубы, аж челюсти заныли, но и на сей раз осмотрительно промолчал, чтобы смочь потом отплатить Прудивусу и этой голытьбе, свиньям, черни, этим хамам, сразу отплатить в тысячу крат.

Однако лицедей, — а они всегда были совестью народа! — не унимался и говорил обо всём, чего требовал долг, словно горохом сыпал, и глумился над паном полковым обозным, который мог завтра же лишить его жизни, — глумился, как только хотел и мог, как ему велело отважное сердце, и то была опасная игра, опасная смертельно (ибо истинное искусство, как и всякое другое оружие, штука опасная), и всё он пану перед народом выложил, всё, что знал, всё, что ему подсказывала совесть художника, народного артиста: и то, что он барщину вводит в своих поместьях более и более тяжкую, и то, что он, запорожец бывший, чванится, величается, точно вошь чумацкая, перед простым людом (он там важен, где окошки малы), и что он, хоть и гремит война, пыжится даже перед козачеством, которое кровь свою проливает, и что богатеет он, невесть откуда загребая добро, и опять-таки — о его непостижимых отношениях с гетманом: не пан ли Купа, мол, выдал ему намедни Козака Мамая, коего не удалось гетманцам повесить лишь потому, что, вишь, не родился ещё тот катюга, которому удалось бы навеки угомонить Козака Мамая, — и про всё это Прудивус что ни скажет, как завяжет.

7

Вот почему Демид Пампушка-Купа-Стародупский аж побагровел, как свёкла, посинел, словно пуп куриный, а то уже стал пепельно-голубым, что василёк во ржи, и только тут смекнул Прудивус, что довёл его до предела, и повёл свою комедию дальше, к её заранее предрешённому концу.

— Эй, вы, Стецьки! — пренебрежительно крикнул он Стецьку-Данилу и пану Купе-Стародупскому. — Постерегите-ка мою лисицу.

— Какую лисицу? — с явным усилием возвращаясь к своей роли, спросил Данило Пришейкобылехвост. — Какую лисицу?

— Ту, что в мешке.

— Разве это не кот?

— Живая шкурка лисицы — на шапку и на рукавицы.

— Но ведь и я — без шапки! — спохватился Стецько. — Голова моя лыса замёрзла без твоего лиса. Продай-ка!

— Давай денежки!

— Сколько?

— Ни пять, ни шесть.

— Стало быть, четыре?

— Стало быть, семь.

— Держи! — согласился Стецько и начал считать. — Раз, два, три, четыре… семь!

— После четырех должны быть пять и шесть.

— Ты же сам сказал: ни пять, ни шесть.

— Хоть глуп, да хитёр. Ну ладно! — И, спрятав денежки за пазуху, Клим предупредил: — Только мешка не развязывай, пока не придёшь домой.

— Почему?

Перейти на страницу:

Похожие книги