То же с матом. Вверху он выполняет обычные функции: оскорбляет, указывает, спорит и заменяет глаголы. Но снизу всё куда интереснее. Тут мат — не язык, а птичье пение. Матом не выражают мысли, а обозначают территорию или заполняют паузу, ибо тишина невыносимо глубокомысленна.
Лучше всего это видно в изнурительном, но стилистически выдержанном эпизоде, который внутри Проекта называют «Саша и Валера», а я бы переиначил в «Ромео и Ромео», потому что речь идет о гомосексуальной любви институтских дворников.
Для этих двоих мат — средство несостоявшейся коммуникации. Они не понимают друг друга, потому что напрочь не способны к символическому — речевому — контакту. Лишенные членораздельного языка, они общаются наощупь и создают пару, обходясь первичным инстинктом, безразличным ко всему — от интеллекта до пола. Сама монотонность этого действа скрывает от посторонних его интенсивность. Сцена свидания на языке мата и мордобоя рассказывает историю не этой, а каждой любви, включая любовь человека к Богу и, если уж на то пошло, Бога к человеку.
Собственно, поэтому долгий фильм завершает бессвязная, но обжигающе горячая молитва героя в сортире. Смысл ее, как и всего фильма, в том, что любовь не имеет цены и градаций. Двум дворникам она так же дорога, как и Ромео с Джульеттой. Богу ведь все равно: он любит всех. Но это, как и многое другое, уже не имеет отношения к Институту.
Крысы
. В третий день я провел уже столько времени в просмотровом зале, что этнографический интерес сменился антропологическим. За это время Институт переехал от проблем физических к биологическим — от создания атомной бомбы к выращиванию сверхчеловека. При этом не изменилась ни коммунистическая риторика, ни чекистская опека, ни советские ритуалы вроде партийного собрания, где клеймят за домино со стриптизом. Той же осталась и позиция зрителя. Его (меня) заставили быть свидетелем, насильно назначили исповедником, узнающим столько, сколько возможно о человеке, которого вынудили (соблазнили) говорить своими словами то, что он считает правдой. В таком повествовательном пространстве кажется невозможным выстроить целостную концепцию Проекта, который сопротивляется попыткам осмысления с помощью метафорических рычагов. Но мне до этого нет дела, как Проекту — до меня. Чтобы освоить чужой мир, я должен найти его начало и досмотреть его конец.Институт — это наука, лаборатория всего, начиная с крыс. В первой увиденной мной сцене одной из них запускают иглу в мозг. В конце этого же фильма крысе уже отрезают голову напрочь. Ученые изучают крыс, чтобы познать их мир и переделать свой. Крысы — средство, но они пунктиром пробегают чуть ли не по всем сериям Проекта, вынуждая зрителя видеть в них метафору.
В последней — апокалиптической — части Проекта, той, где разрушается Институт, лабораторные крысы как бы становятся людьми. Урок пошел впрок, и наука добилась своего: вывела сверхлюдей с расширенными возможностями и суженным сознанием.
Глядя на них, мы с неожиданной симпатией оглядываемся на толпу из прошлого с их человеческими, «слишком человеческими», как сказал бы Ницше, пороками. Алкаши и матерщинники, растлители и предатели, приспособленцы и проходимцы, они располагаются по нашу сторону видовой границы, за ней живут улучшенные экземпляры.
Лучшее — враг хорошего, сказал тот же Ницше, и первое обречено уничтожать второе. Неофашисты с их, пожалуй, чересчур идиотским лозунгом («За светлое будущее наших белых детей») убивают Институт. Вырвавшиеся на свободу экспериментальные «крысы» мстят людям за то, что те их создали.
Но не им принадлежит будущее. В финале всего, что я увидел за три дня на экране в Берлине, было стадо свиней, избежавших гекатомбы, чтобы населить руины и стать, если вспомнить библейскую притчу, последней обителью бесов, столько лет населявших Институт.
Опыт возвращения
Регенерация
Мы редко задумываемся о том, кому, собственно говоря, Восток Дальний, а кому — Ближний. Между тем, это очевидно: Англии. В своей империи она вела отсчет от Лондона, полагая его центром мира и отправной географической точкой. Примерно то же в СССР произошло с При-Балтикой. Это название подразумевало провинцию у отвоеванного моря, которая расположена слишком близко в Западу, чтобы считать ее уж совсем своей.
— Какие у вас в Риге деньги? — спрашивали меня попутчики, когда я путешествовал по России автостопом.
— Талеры, — врал я на голубом глазу и так убедительно, что иногда мне верили.