Вопреки общепринятому, я доверяю цифрам куда меньше, чем буквам. Алфавит составляют графические знаки звуков, реально существующих в природе, но цифр в ней нет вовсе. Плод чистой умозрительности, они существуют лишь в нашем сознании. Как сны, мечты или фантазии, цифры, бесспорно, имеют отношение к физической реальности, только никто не знает — какое. Именно поэтому таблица умножения не давалась аборигенам.
— Дважды два — чего? — резонно спрашивали они, объясняя назойливым миссионерам, что́ получится, если скрестить пару кенгуру с двумя бумерангами.
Только научившись отделять число от вещи, мы сумели построить цивилизацию, загнавшую нас в гносеологическую ловушку.
Наверняка, — решил прогресс, — известно лишь то, что подается счету.
Следуя этой зверской логике, шампанское от политуры отличает градус, умного от глупого — число процитированных книг.
Цифра сомнительна даже там, где она вершит судьбу, как это случается с тотализатором. Чтобы ставить наверняка, продвинутые игроки заказали ученым математическую модель скачек.
— Мы уже можем, — через год похвастались программисты, — предсказать успех квадратного коня в безвоздушном пространстве.
Арифметика, как алкоголь, безопасна только в разумных пределах, но определить их в обоих случаях мешает эйфория: раз начав, трудно остановиться. Даже статистика полезна лишь в тех редких обстоятельствах, когда она имеет дело с чем-то простым и взаимозаменяемым, вроде гвоздей, из которых пытались делать людей по совету незаурядного поэта. Пережиток не такой уж долгой, но очень унылой фабричной эпохи, цифра упорно заменяла штучное серийным.
Понятно, что больше других эта практика полюбилась тем, кто считает. В сущности, коммунист — это менеджер среднего звена, который прочно сидит на учете и защищает свое рабочее место неизбежно подтасованной статистикой. Дорвавшаяся до тотальной власти, цифра создала удивительную страну, где уровень социального прогресса определяло количество победителей в социалистическом соревновании, где площадь распаханной целины заменяла собранный с нее урожай, где показателем индустриального развития считался вес даже неработающих станков.
Этот исторический казус — всего лишь крайний случай управленческого помешательства, столь же универсального, как и само начальство. Страдая паранойей, оно норовит всех подчиненных уловить в сеть трудодней. Оно и понятно: как, скажем, определить гонорар за написанное? По буквам? Мыслям? Слезам? Улыбкам? По заслугам я получал лишь на токарной практике, где мне велели распилить длинный прут на множество коротких штырей, дальнейшая судьба которых до сих пор не известна.
Беда в том, что прежде, чем сосчитать, надо уравнять. Чтобы уравнять, надо упростить, а проще всего быть покойником: ему — всё одно. Утопия цифры — мир, где все на одно лицо, похожее на ноль. Зато в нашей частной и неповторимой жизни — всё разное: мили, дни, граммы, а особенно — деньги.
В юности я твердо знал, что предназначенный к пропою червонец категорически отличается от десятки, сдуру отложенной на черный день.
— Ну вот, — сказал мне внутренний голос, — черный день пришел, и что ж — помогла тебе магическая десятка?
С тех пор мы с ним мысленно рисуем на деньгах их будущее: одну купюру — в ресторан, другую — на книжку, желательно — с картинками. Англичане до сих пор цены на редкие марки, коллекционные вина и антикварную мебель указывают в гинеях, отличающихся от фунтов престижем, а не стоимостью.
И так во всём: разнообразие — убежище от абстракции. Рецепт спасения в том, чтобы заменить количество неизмеримым качеством. Назвать мгновение, прицепить уникальную виртуальную наклейку на каждый сантиметр и гирю, создать эксцентрическую систему мер, рассчитанную на сугубо индивидуальное потребление.
Собственно, потому я и твержу: не считай галок, ибо ни одна Галка не повторяет другую.
Не кати бочку
Движениье — всё, цель — ничто.
Никто толком не знает, за что приговорили Сизифа. Мифы противоречат друг другу, а остальным все равно, так как его живописное наказание способно затмить любое преступление. Тициан изобразил Сизифа с метровым валуном неправильной формы, оставляющей надежду на то, что камень может застрять в расщелине. Мне проще представить вместо неровной глыбы железную бочку от солярки, этакую проржавевшую гадину, которая норовит вырваться из рук и упасть на ноги. Однажды в юности, когда мне довелось катить такую в гору, я поклялся никогда не повторять ошибку.
— Только тот труд достоин наших мук, — решил я сгоряча, — что приносит результаты.
С тех пор больше властей и смерти я боялся бесконечной работы, не оставляющей следов.
— Лучше быть палачом, чем лифтером, — объявил я, но на самом деле пошел в писатели.
С годами, однако, выяснилось, что если каждая исписанная страница и приближает к вершине, то написанная книга не остается там, а срывается вниз, ибо она — лишь скромная тень той, которую ты сам себе обещал сочинить.