Перепробовав всё, что можно, я остановился на всём, что бывает. Горе ведь одно, а радости хоть и маленькие, да бесчисленные. В сущности, удовольствие может доставить и заноза — когда ее вытащишь. Но чаще я обходился банальными, как баня, средствами: любимой страницей, старым фильмом, семейным борщом. Ночью в ход шла луна, днем — облака, весной — ветер. Зная по опыту, что горе не делится, я пытался его изолировать, окружив мелкими радостями, как короля — пешками. Чтобы знать свой арсенал в лицо, мне пришло в голову ежедневно заносить в настольный календарь отличившуюся радость.
На третий день умер отец, от которого этого вовсе не ждали, и я не знал, что́ написать в календаре, пока не вспомнил китайского мудреца, которого князь попросил украсить сентенцией новый дворец.
— Дед умер, отец умер, сын умер, — искусно вывел кистью ученый.
— Что ж тут хорошего? — закричал ван, глядя на испорченную стену.
— Порядок, — холодно ответил мудрый муж, — согласись, князь, что наоборот было бы хуже.
Отец, кстати сказать, умер в своей постели, радуясь жизни. Я точно знаю, потому что, когда тело унесли, под подушкой оказался том Ильфа и Петрова.
Не точи лясы
Научиться молчать так же трудно, как говорить. И не менее важно. Беда в том, что мы только думаем, будто говорим именно то, что хотели сказать. На самом деле речь сторожит болтливого, норовя открыть всё, что хотелось скрыть. Иногда — это боль, страх или жадность, но чаще — зависть, и всегда — нутро. Слово выворачивает наизнанку — особенно тогда, когда мы этого не подозреваем. Довлатов как-то признался, что не смог полюбить девушку, спросившую, нравится ли ему мучное.
Всякая реплика в разговоре физиологична. Она — скорее жест, чем мысль, ибо слово вырывается из тех же уст, что поцелуй и плевок. Разговор — опыт невольного стриптиза, обнажающего куда больше, чем мы можем себе позволить: не ум и душу, а всего человека — сразу и навсегда.
Зная это, великие собеседники человечества — Будда, Конфуций, Христос — ничего не писали. Их ведь занимали не слова, а вызванные ими реакции. Они хотели не мысль донести, а жизнь изменить — по одной за раз.
Те, кого не устраивает тираж, идут в писатели, меняя гранату речи на рапиру буквы. Поскольку написанное не разит, как сказанное, за него не так уж страшно и не слишком стыдно. Написать я могу и то, что не решусь произнести: рука не язык — авось не отсохнет.
Зная, что устное слово отличается от письменного, как крик от песни, опытные авторы вершат свой труд молча, чтобы не пришлось раскаиваться. Гончаров 20 лет жаловался на то, что проболтал любимый роман. (Причем, нашел кому — Тургеневу.) Но это — еще удачный исход. Обычно пересказанная книга остается ненаписанной. Слово — как воробей: вылетев, оно кажется таким же банальным и мелким. Боясь растратить капитал, литератор обрекает себя на молчаливое одиночество. И могильщики работают парами, но автор корпит, не открывая рта. Как раз поэтому я не встречал людей болтливей писателей, даже если не считать меня.
Однажды я провел на вершине горы неделю с международной литературной общественностью. На десять не затыкавшихся семь дней авторов приходилось двунадесять языков, из-за чего беседу составляли имена собственные и другие слова с большой буквы. Сперва всё это звучало дико, но потом мне понравилось.
Говорить либо ни о чем, либо о важном — совсем не то же самое, что выплеснуть душу, не доехав до первого полустанка. Публичная исповедь, тягу к которой отечественная литература приписывала пассажирам лишь отечественных поездов, свойственна народам всех стран, включая Америку, где сама железная дорога — роскошь. Демократическое общество, дав всем право голоса, заодно внушило иллюзию того, что каждый должен им пользоваться в свое удовольствие. Но слушать секреты посторонних так же скучно, как пересказанные сны. Другие хотят, чтобы говорили о других, — о них.
Когда о себе говорить стыдно, а о других — лень, нам остается обсуждать погоду, то есть вежливо молчать вслух. Так универсальные темы вырождаются в светские манеры. За это Белинский обличал свет:
— В высшем обществе, — писал он, — никогда не говорят о сокровенном.
Поэтому Белинский обижался, когда его звали обедать до того, как был решен вопрос о бессмертии души. Раньше меня это смешило, теперь я его понимаю: если уж о чем и толковать, то о ней. Молчать тяжелее, чем говорить, как поститься труднее, чем обедать, — но не пировать!
Редкое искусство глубокой беседы, азартной, как любовь, состоит во взаимном испытании накопленного метафизического опыта. Мы не делим его и не делимся им. Мы вместе проверяем прочность уз, связывающих каждого из нас с реальностью. Тут главное в том, чтобы донести до встречного, не расплескав по пути на обиды и амбиции, свою веру, не смешав ее с чужой. Так идут с дорогой ношей вброд через незнакомую речку.