Век назад, когда автомобиль появился на улице, считалось, что он будет делить ее с лошадьми и прохожими. Из этого симбиоза ничего не вышло. Машина истребила первых и загнала на обочину вторых. Расплодившись, автомобиль стал царем дороги. Подмяв под себя городскую жизнь, в Нью-Йорке он чуть ее не угробил. В приливе любви к прогрессу муниципальные власти хотели снести мешающие движению лучшие районы — Гринвич-Виллидж и Сохо. Не справившись, к счастью, с одним городом, машина чуть не упразднила другие. Послевоенная Америка, где на каждую взрослую душу населения приходилось по автомобилю, расползлась по стране, создав пригородную — приземистую — культуру.
Теперь за нее опять возьмется машина, но на этот раз без руля. Пересев в самостоятельный автомобиль, к чему не без страха, но готовы 60 процентов американцев, мы вернем себе убитое в пробках время. В машине можно будет читать, спать, есть, смотреть кино, заниматься спортом или любовью. Автоматический водитель избавит нас от мерзких обязанностей — избегать пробок, искать парковку, объясняться с полицейским и следить за знаками. Нам останется только приятное — скажем, наслаждаться поездкой, пялясь в окно, как я это делаю, если мне удается добраться, обычно в Европе, до поезда.
Но, взяв на себя все хлопоты, умная машина мягко отберет у нас и многое другое — например, ответственность. Ведь электронный шофер — идеальный водитель. Он не превысит скорость, не нарушит правила, не станет зря гудеть, не будет пить и болтать по телефону. Следуя букве, а не духу закона, он будет ему верно служить. Поэтому мы позволим ему решать не только технические, но и нравственные проблемы.
— Что будет, — уже спрашивают философы, — если управляющий машиной алгоритм, попав по вине людей, а не автоматов, в безвыходную ситуацию, встанет перед проблемой, кого давить — слепого, переходящего в неположенном месте улицу, безалаберную женщину с младенцем, прущую на красный свет, — или рисковать жизнью владельца?
Пока ни один суд еще не ответил на этот вопрос, но важно, что он неизбежно будет поставлен. И чтобы найти выход, нам предстоит взвалить на безвинную машину тот груз нравственных альтернатив, которые не давали спокойно жить Достоевскому и его поклонникам. Не значит ли это, что, сдав совесть напрокат машине и отказавшись в ее пользу от морального выбора, мы станем чуть меньше людьми, чем были?
Мера прогресса
Отец никогда мне особо не докучал, ибо занимался моим воспитанием спустя рукава и редко. Пить, курить и ругаться я научился сам, читать книжки у нас умели все, а политической грамотой с нами делилась Би-би-си. Но в одном отец был тверд: я должен был освоить велосипед еще до того, как пойду в школу.
Считалось само собой разумеющимся, что велосипед, пока я не дорасту до водки, спасет меня от судьбы книжника в очках-аквариумах, которой избежал и сам отец, и мой спортивный старший брат, впавший в другую крайность и ставший двоечником.
Велосипед подразумевал свободу — передвижения и вообще. Он раздвигал границы дачного мира на две железнодорожные станции в одну сторону и без конца — в другую. Но главное — велосипед, как дворовый футбол, где мне ничего не светило, обнажал подростковую вирильность, с которой постоянно боролась бабушка, обучавшая меня вышивать букеты нитками мулине. Короче, отец бесповоротно включил в обряд инициации велосипед, конечно, двухколесный, а не младенческий о трех колесах.
Кошмар заключался в том, что я никак не мог поверить в машину, не умевшую стоять на двух колесах, но умудрявшуюся ездить, стоило мне на нее водрузиться. Пока отец бежал рядом, держась за седло, я наслаждался ездой. Но стоило ему отпустить меня на волю, я валился на бок. Отец утирал мою кровь и мои же слёзы и повторял урок, который я выучил наизусть. Между теорией и практикой, однако, простиралась пропасть. Ее надо было пересечь за один раз, ни секунды не раздумывая, потому что велосипед не терпел сомнения и промедления, трактуя остановку как капитуляцию перед законом всемирного тяготения. Не желая сдаваться, мы (я) мужественно продолжали упражнения в падении, пока отец не отправлялся по своим взрослым делам — пить коньяк, играть в преферанс или читать «Братьев Карамазовых».
С утра всё начиналось заново и также бесплодно, пока к нам не приехал Хрущев. Он поселился на той же улице, что и мы, но на мраморной даче. До войны она принадлежала латышскому газетному магнату, а после нее — народу, которым и был Хрущев. В белых штанах с мотней он стоял в открытой «чайке» и махал нам панамой. Лысый, как Цезарь, он справлял персональный триумф. В том году Хрущев искоренил языческий праздник Лиго и превратил православный собор в планетарий. Победив сразу две религии, он жаждал отдыха на нежарком Рижском взморье.