По мере приближения Фестиваля репетиции становились все более и более лихорадочными — Филонид орал, актеры никак не могли разучить роли, красильщик по ошибке красил костюмы в пурпурный вместо красного — и смятение в стенах театра, казалось, являлось отражением горячечной деятельности за его пределами, и отражением настолько полным, что я впервые в жизни не мог провести между ними границу. Я намеренно говорю — «деятельность»; с виду не происходило ничего существенного, просто огромные массы народа выделяли огромные объемы энергии; когда столько жара производится в таком небольшом пространстве, что-то рано или поздно треснет или начнет плавиться. Военная ситуация не улучшалась, но для нас в Городе она была явлениям периферийным и служила не более чем источником новых и многообещающих тем для дебатов — как олигархи могут отреагировать на то или это, и что предпримет Старая Гвардия в ответ на события в Персии? Это было крайне близорукое поведение, поскольку над Городом уже нависала мрачная перспектива полной потери контроля над самыми богатыми вассалами. Спартанцы наконец начали вести себя как разумные, рациональные человеческие существа, а не как герои Гомера, и были близки к заключению направленного против нас договора со злейшим врагом — царем Персии. Не будь я так погружен в театральные дела, я бы уж конечно сохранил для вечности множество интереснейших фактов об этих невероятных днях в канун Дионисий; на деле же я имел самые смутные представления о том, что творилось на войне и за стенами Города вообще, и попытайся я рассказать об этом, вам бы не перепало ничего, кроме слухов — притом слухов афинских. Но зато я могу рассказать кое-что о Дионисиях того года, если это послужит кому-то утешением.
Главной — или единственной — темой для разговоров был невероятный цикл пьес, который собирался представить Эврипид. Сам он хранил гробовое молчание, разжигая страсти еще пуще. По крайней мере одна из этих пьес должна была перевернуть с ног на голову самый взгляд на трагедию, богов и практически на все остальное. Мы знали, что какая-то из пьес будет посвящена Елене, и что Эврипид оседлал своего любимого конька — версию Стезихора, согласно которой Елены никогда в Трое и не было, что она была перенесена в Египет, в то время как Парису досталась ее копия, сделанная из облаков — и воспользовался им, чтобы поставить ребром важнейшие метафизические вопросы, не имеющие определенных ответов. Другая пьеса, отличающаяся примерно таким же отношением к сюжету, будет об Андромеде; обе пьесы будут иметь счастливый конец и во многих отношениях окажутся ближе к комедии, чем к трагедии. Вообще-то я всегда принадлежал к школе мысли, считающей пьесы Эврипида ненамеренно комическими; и поэтому места себе не находил от нетерпения — что случится, если Эврипид попытается быть смешным осознанно; я был уверен, что публика утонет в слезах еще до выхода хора. Многие комедиографы, и в том числе Аристофан, готовы были на все, чтобы заблаговременно получить доступ к копиям этих пьес — они подкупали рабов архонта, спаивали актеров, шли на все, что угодно, ради возможности спародировать их фрагменты в своих будущих комедиях; и даже я ощущал легкую досаду, что Эврипиду не хватило порядочности разродиться чуть раньше, чтобы и у меня был шанс использовать эти его гротескные фарсы в своем шедевре. Мне пришлось удовлетвориться очередным заходом на его «
Разумеется, вы-то прекрасно знакомы с двумя этим прыщами на заднице музы трагедии — «