Тот год, однако, был и не хорош, и не плох; число побед равнялось числу поражений (ну или мы себя в этом убедили), и если спартанцы и сожгли большую часть ячменя, то уцелело все-таки больше, чем обычно. Поэтому очень много зависело от пьес, комедий и трагедий, которые будут представлены перед моей. Если публика влюбится в первую показанную комедию, двум другим не останется ни малейшего шанса. Но если нет, то преимущество сомнения останется на стороне последней. Когда трагедии вгоняют их в тоску, они сильнее радуются комедиям; но если они по-прежнему обсуждают трагедии, когда комедия уже началась, то могут проболтать весь пролог, а потом винить автора в том, что он не разъяснил толком ситуацию.
Разумеется, реакция публики — не самое важное. Двенадцать судей — вот о ком любому драматургу снятся кошмары. Это примечательный эффект. Пьеса может быть освистана, а актеры едва унесут ноги со сцены. Но если впоследствии пьеса удостаивается приза, то на следующий же день все кругом цитируют ее и провозглашают самым смешным творением в истории, присовокупляя, что вот третья комедия — просто какой-то позор; и это несмотря на то, что те же самые люди задыхались на третьей пьесе от хохота и требовали повтора, когда еще хор не успел сойти со сцены. Найдутся и такие, конечно — я сам, бывало, стоял за ними в очереди — которые наотрез не согласятся с судьями, станут восхвалять третью комедию и заявят, что если победитель получит в следующем году хор, то они просто останутся дома и займутся виноградными подпорками.
В тот год я не знал, кто будет судить — тогда судей действительно выбирали по жребию из списка граждан — и по размышлении решил, что это наилучший вариант. Друг среди судей — благословение богов, которое может обернуться и помехой, а вот враг среди судей — это всегда катастрофа. Помню, как долго и пристально таращился на них, пытаясь взглядом вскрыть грудные клетки и разглядеть их души, но чем дольше смотрел, тем меньше видел. Среди них был глубокий старик, постоянно перешептывающийся с соседом, я буквально слышал его слова: — Во времена моего детства, конечно, у нас были Эсхил и Фриних — в смысле, Фриних-трагик, а не этот юноша, которой сочиняет комедии. — Сосед отстраненно кивал, не отрывая глаза от сцены; он сидел абсолютно неподвижно, пристойно сложив руки на коленях. Этот, наверное, будет голосовать за пьесу с наименьшим количеством метрических вольностей, и я сжался при мысли о трех сбитых цезурах в
К тому моменту, как глашатай закричал: — Фриних, веди свой хор! — я уже буквально плавал в собственном поту, а сердце мое колотилось, как барабан на триреме, когда барабанщик набирает темп для атаки. Я сжал зубы, поскольку решил, что не буду смеяться, и выпрямился на скамье, молясь, чтобы Филонид подкупил этот хор или насыпал песка в маску главного актера. И все же стоило прозвучать первой хорошей шутке, как я почувствовал это странное ощущение в груди, как будто я наелся бобов и перепил молодого вино, а затем услышал свой собственный смех. Меня охватил ужас, поскольку я понял, что комедия и вправду смешная, и хохот публики звучал для меня топотом копыт вражеской кавалерии, сотрясающих землю — негде спрятаться и некуда бежать.
Тут душа моя, что во мне, спокойно сказала, что поделать здесь ничего нельзя, по крайней мере до конца пьесы, а там я сразу направлюсь к Филониду, чтобы поправить те цезуры и шутку насчет тюльки. Я прижал ноги к камню, навалился на спинку скамьи — и вскоре уже наслаждался представлением. Это было хорошая пьеса — о человеке, который выиграл войну, спрятав солнце в кувшин, так что спартанцы заблудились в темноте и попадали с утеса; была в ней и великолепная сцена с Аполлоном, пытающимся расколдовать крышку кувшина, декламируя строки Софокла.
Я так наслаждался ею, что позабыл обо всем, и когда хор выстроился для анапестов, хлопал не меньше прочих. Обращения Фриниха к публике — традиционно лучшее, что есть в его комедиях, и он обладал необычным талантом угадывать самые горячие темы на момент Фестиваля.
Он начал со славословий в адрес армии и флота, сравнивая их с мужами Марафона и Саламина; засим последовало довольно остроумное обращение к Госпоже Чеснок, а потом он перешел к своей любой теме — к поэтам.