«Образованный и свободомыслящий» граф де Бальмен охотно принимал у себя Льва и дарил его своей дружбой, но когда тот попросил отпустить Ольгу на волю, граф изменился в лице. Тогда Лев предложил выкупить Ольгу за любую цену, которую назначат де Бальмены. И тут началось нечто совершенно мерзкое — отца Ольги обвинили в краже копен с поля и наказали розгами. Придравшись к чему-то, высекли и Ольгу. Со Львом хозяева вели себя холодно, слуги перестали менять ему белье, подавали прокисшие сливки и черствый хлеб. Но он не уезжал, надеясь, что благоприятный случай позволит ему увезти девушку.
Когда хозяева отлучились, Лев сделал вид, что уезжает тоже. Наняв фургон, он вместе со знакомым англичанином, служившим управляющим в соседнем имении, ночью отправился за Ольгой и увез ее.
На первой же станции их задержали.
— Видите ли, ваше благородие, дано нам знать, что может проехать с барином девушка, бежавшая от помещика, так велено, чтобы ее задержать. А эта девушка, что с вами, подозрительна: пани — не пани, девушка — не девушка...
Выручил англичанин, который показал свою подорожную, выписанную на иностранного подданного. Иначе Льву грозил суд и тюремное заключение — с крепостным правом шутки были плохи.
Не зря Лев договаривался с Софьей Андреевной. Беглецов приняли и укрыли в Смалькове. Оставив Ольгу на Бахметьевых, Лев уехал в Петербург. Отец был недоволен выбором сына, но * вслух своего недовольства не высказывал. Алексей Жемчужников отнесся к любви брата сочувственно, а Софья Андреевна пошла на преступление по тогдашним законам и выдала Ольге паспорт, как своей крепостной.
Вскоре Ольга, ожидавшая ребенка, поселилась в Петербурге, в квартире, приготовленной к ее приезду Львом Жем-чужниковым...
В августе 1856 года в Москве готовились к коронационным торжествам. Стрелки уже пришли походным порядком в старую столицу и расположились лагерем на Ходынском поле. Девять старших офицеров полка были назначены «для принятия балдахинов в день коронования», и в их числе — майор Алексей Толстой.
С утра 26 августа по всей Москве зазвонили колокола. Царское шествие к Успенскому собору открыли кавалергарды, соблюдался церемониал, утвержденный еще Петром I. Алексей Толстой был в Успенском соборе, где московский митрополит Филарет венчал и миропомазал Александра II, восседавшего на алмазном троне царя Алексея Михайловича. Для целования новому императору был поднесен крест, который, по преданию, защитил грудь Петра Великого в Полтавской битве.
Империя свято хранила традиции. По красному сукну, под балдахином, Александр II шел из Успенского собора в Архангельский, чтобы приложиться к иконам и поклониться гробам Рюриковичей. Гремели пушки, били барабаны, заливались оркестры, с трибун, окружавших Соборную площадь Кремля, неслось «Ура!».
Мысли Алексея Толстого были несозвучны торжеству. Они известны из письма, отправленного в тот же день Софье Андреевне.
Он знал, что сегодня его произведут в подполковники и назначат царским флигель-адъютантом. Толстой заранее писал дяде и просил сделать так, чтобы назначение не состоялось. Лев Алексеевич показал письмо царю, но тот непременно хотел видеть Толстого возле себя.
«...Все для меня кончено, мой друг, сегодня моя судьба решилась; сегодня — день коронации...»
Толстому будущность при дворе представляется «тьмой», в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами. Одна лишь мысль тешит его — вдруг представится случай сделать доброе дело и сказать «какую-нибудь правду, идя напролом... пан или пропал!».
Ну, а если он ничего не сможет сделать, то продолжать такую жизнь грешно, он порвет со своим прошлым.
«...Я начну в 40 лет то, что должен был начать в 20 лет, т. е. жить по влечению своей природы...»
Разумеется, можно лавировать и выжидать ради истины, ради пользы, но для этого нужна ловкость, особое «дарование», а где ж ему, с его прямотой...
«Что я грустен, более чем когда-либо, нечего тебе и говорить!..»
Но жалобы жалобами, а пишет он много, печатается в «Современнике». Московские славянофилы, прочитав «В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба грянула...» и «Ходит спесь, надуваючись, с боку на бок переваливаясь...», ликовали. Они увидели в Толстом самобытного русского поэта, искали с ним встреч.
Хомяков во время коронационных торжеств трижды приезжал к Толстому, уверял, что у того «не только русская форма, но и русский ход мысли», и просил стихов для «Русской беседы».
Толстого уже спрашивали в обществе: «Не вы ли тот, который написал...» Это льстило его самолюбию и заставляло еще упорнее добиваться отставки.
Он уже в Петербурге и злится, когда его отрывают от стихов, от «Князя Серебряного» и зовут во дворец.
«Помоги мне жить вне мундиров и парадов», — умоляет он Софью Андреевну.
А через несколько дней набрасывает :
Исполнен вечным идеалом,
Я не служить рожден, а петь!
Не дай мне, Феб, быть генералом,
Не дай безвинно поглупеть!
О Феб всесильный! на параде
Услышь мой голос свысока:
Не дай постичь мне, бога ради,
Святой поэзии носка!