Якуб Кушк слышал последний вздох и первый крик человека, который не по собственной воле начинает и прекращает свое существование, никто не спрашивает его, хочет он этого или нет. Мальчик просил милостыню, девушка предлагала свою любовь, хлеб наш насущный даждь нам днесь; один человек убивал человека, а другой возвращал мертвого к жизни, вставив ему чужое сердце; женщина кормила грудью ребенка, а другая обнаружила у себя в груди опухоль, и ей не помогло, что на шее у нее в несколько рядов висела нитка дорогого жемчуга; солдат учился стрелять в своих братьев, а две тысячи его братьев, сидя за грубыми столами, учились распознавать врага под любой маской; а в Колизее в трех шагах от императорской ложи из узкой трещины между двумя травертиновыми плитами проросла маленькая березка.
Якуб Кушк шел по городу и представлял себе, как из хаоса возникнет сложный, многоступенчатый порядок, а из пестроты — красота, и вот уже город стал прекраснейшим городом в мире. На Капитолийском холме Кушк прислонился к колонне на Тарпейской скале и сыграл песню в честь Тарпеи и всех женщин, которые любили своих сыновей больше, чем их воинскую славу. А когда город, окутанный дымкой, остался далеко позади, он увидел, как сокол бросился на голубя. Но он не отрекся от своей песни, посвященной Тарпее, потому что сокол — это сокол, и он убивает голубя, как человек — теленка. Якуб Кушк шел, погруженный в эти мысли, но так и не успел додумать их до конца; внезапно его арестовали и привели к судье.
«Ты играл песню, которая нам не нравится и потому запрещена», — сказал судья.
«Ты должен доказать, господин цензор, — возразил Трубач, — что твое недовольство совпадает с законом».
«Я не цензор, а претор», — надменно заявил судья.
Якуб Кушк взглянул на двенадцать плит, на которых были написаны законы. «Читай сам, господин цензор». И он указал пальцем на закон на первой плите, запрещавший всякое восхваление войны.
«Я вижу по твоему паспорту, что ты музыкант, — сказал претор. — В минорах и диезах ты разбираешься, не спорю, но я претор и слежу за выполнением законов, и тут ты со мной не спорь. Ведь и у музыки есть свои законы. Разве не так?»
Якуб Кушк поднял вверх указательный палец: «Послушай: поет жаворонок. Даже он соблюдает музыкальные законы».
Претор прислушался. «Тра-ля-ля, — сказал он презрительно. — Жаворонок — неразумная пичуга, она тирликает для всех: для праведных и неправедных, для нас и для наших врагов. А ты…»
Якуб Кушк перебил его: «А я, господин цензор, какую бы мелодию ни играл, я играю ее для нас, каждую песенку для нас, и все мои песни против Райсенберга. Моя песня для Тарпеи и для всех женщин, которые любят своих сыновей больше их воинской славы. И пусть тебе не нравится эта песенка, но она тоже горсть земли для того дерева, на котором будет висеть Вольф Райсенберг».
Претор или цензор — Якуб Кушк не разбирался в этих тонкостях, к тому же некоторые считают себя не тем, что они есть на самом деле, а некоторые на самом деле то, чем они себя не считают, — вышел из дому и смотрел вслед удаляющемуся трубачу, и кипарис почти у самого горизонта был похож на огромную ель, широко раскинувшую свои ветви на лужайке. Лужайка была словно выстлана пушистым зеленым ковром с белым и голубым узором. Ветерок ласкал, солнце пригревало человека, который сидел у ели и ждал, когда превратится в травинку или в крошечный проросток ели.
Якуб Кушк уселся рядом на плоский камень, опустив ноги в густую траву и прислушиваясь к жужжанию лужайки.
Через некоторое время он спросил: о чем ты думаешь?
«Ни о чем, — ответил Ян Сербин. — Я перестал думать».
«Какое же оно, это «ниочем»?» — спросил Якуб Кушк, изобразив на лице веселье.
Ян Сербин смотрел в сторону, он не видел веселого лица Якуба Кушка. «Ты мне не нужен, уходи!» — сказал он, и, что бы его друг ни говорил и ни делал, он не слушал и не замечал его.
Теперь Якуб Кушк понял, почему Крабат просил его привести Сербина домой: дома нельзя делать вид, будто ничего не видишь и не слышишь. Дома ты сам с собой, и, чего бы ни касались твои руки, они касаются себя самого, куда ни пойдешь, повсюду встречаешься с самим собой, и на всем печать твоего времени, и это время бежит назад к Смяле, еще не потерянной, и вперед к Смяле, обретенной вновь. И во всем твоем времени главный враг — Райсенберг.
Якубу Кушку пришло в голову, что мысль ни о чем — это младшая сестра скудной мысли, и они обе бегут, одна быстрее, другая медленнее, к Городу Слепых. Стражник у ворот спускает корзинку, в которую они кладут свои глаза. Кто-нибудь, может ушастый лорд, а может одноглазый нищий, встречает пришельцев и ведет их в пустой замок Райсенберга, а этот замок как огромная воронка, которая всасывает знание и совесть и выбрасывает опустошенные души в трактир «Лампа Аладдина», чтобы они развлекались, как им вздумается: жизнь пестра — живи весело, жизнь коротка — прожигай ее.