«Однажды мы пришли в город, которому подчинялись все деревушки на Саткуле. В этом городе искали нового бургомистра, потому что прежний потерял голову под топором королевского палача. И поскольку никто не знал, удовлетворится ли король одним бургомистром без головы или же под влиянием святой троицы — произвола, несправедливости и плохого настроения — ему понадобятся еще три головы, в магистрате сидели тихо, как лягушки зимой. Когда молчат лягушки, квакать приходится воробьям, сказал я Крабату, а он засмеялся и ответил, что из нашей затеи ничего не выйдет, это все равно что бить молотком мух, сидящих на оконном стекле, но мы все-таки отправились в ратушу и объявили, что готовы занять пост бургомистра: один из нас или оба вместе. В магистрате увидели мою трубу и сказали: ты музыкант, и в голове у тебя ноты, а мы в них не разбираемся. Поэтому ты не можешь стать нашим бургомистром. А Крабата они спросили, моет ли он ноги в Саткуле. Не только ноги, но и шею, и руки, и грудь, и живот, ответил он.
Тогда они велели опрыскать воздух благовониями. Вода в Саткуле ужасно воняет, сказали они. Ведь не хочешь же ты, чтобы мы, являясь к бургомистру, зажимали носы.
Крабат не стал объяснять им, что вода в Саткуле пахнет ничуть не хуже, чем в колодце на рыночной площади. Он сказал: у всех вас райсенберговский насморк, хорошо бы его вылечить.
Один из отцов города, который был очень образован, процитировал слова поэта: Наследовать достоин только тот, кто может к жизни приложить наследство, — и добавил: мы унаследовали свои носы от наших отцов, и, что для них дурно пахло, дурно пахнет и для нас. Аминь.
Семь недель город оставался без бургомистра, а потом появился новый претендент, тоже из деревушки, расположенной на Саткуле.
У отцов города и в самом деле было очень тонкое обоняние, и они спросили недоверчиво: ты тоже моешься в Саткуле?
«В Саткуле? — переспросил претендент. — В этой сточной канаве, куда я выбрасываю мусор? Как я могу в ней мыться? Каждую неделю я набираю для питья и умывания полный кувшин чистой воды из вашего колодца на рыночной площади».
Но твои мать и отец… — сказали отцы города.
Претендент перебил их: «Разве дети отвечают за своих родителей? Вот я, к примеру, слеп, когда вижу отца, и глух, когда слышу мать».
Отцы города благосклонно закивали, они охотно сделали бы его бургомистром, но, разговаривая с ними, он поймал трех вшей в своей бороде, а им не хотелось заводить у себя насекомых, поэтому они предложили ему высокую и хорошо оплачиваемую должность лизальщика сапог, причем сама процедура лизанья была чисто символической.
На пост бургомистра они в конце концов выбрали человека, который денно и нощно заботился о благе города, правда только на словах. Его собственные дети, оборванные и голодные, выпрашивали у соседей кусок хлеба, и в магистрате решили: раз человек не заботился о своих ближних, значит, он посвятит себя крупным общественным делам.
Этот бургомистр вскоре умер, толком не насладившись властью, и горожане, не успевшие, к своему счастью, разделить судьбу его детей, написали ему на могиле следующую эпитафию: «Его любовь к человечеству была и осталась лживой»,
Собственно говоря, вместо слова «лживой» в надписи должно было стоять «живой», но резчику свой вариант показался уместнее, к тому же на плите оставалось еще немного места.
Якуб Кушк рассказывал бы свои истории и дальше: о другом бургомистре или о священных коровах, которые погибли во время войны и голода, осталась только одна телка. Сначала люди решили зарезать и ее, но потом пожалели и подумали, что, воспитываясь в одиночестве, она превратится в обычную молочную корову. Они забыли, что в их головах невольно сохранились образы священных коров, и эта неубитая телка стала родоначальницей нового стада священных коров. Для них воздвигались коровники, и из-за этого порой не строились детские сады. Это огорчало людей, но они были счастливы, что снова обрели своих священных коров, и тот, кто ругал их, попадал на заметку, а тому, кто сомневался в их святости, грозило изгнание. Якуб Кушк мог рассказать сколько угодно таких историй — лишь бы подсыпать пороха в гаснущий костер, — но заметил, что его слушают муравьи или пчелы, но только не Ян Сербин. Тот все еще производил впечатление человека, мозг которого заключен в почти непроницаемую для мыслей оболочку. У него вдруг вырвался обрывок фразы, еще один, — они как будто спешили занять пустые клетки в непрерывно меняющем свои очертания кроссворде.
Потом молчание и про себя, для себя даже: жалеют, что дети не появляются на свет в мундире… счастливы своим умом и своими детьми и несчастливы без пушек, но пушки постоянно ввергали их в несчастье… — слова входили в тот же кроссворд, но карандашом, осторожно, чтобы не ошибиться.