Эту тень — которую теперь не найти никому на бесплодном клочке земли, потому что год назад председатель кооператива распорядился выкорчевать мощным бульдозером все посаженные деревья, — эту тень Антон Донат увидел теперь на лице старика.
И несколько слов, сказанных Хандриасом Сербином о своем деде, приобрели теперь мрачный оттенок, в них зазвучала обида или даже обвинение.
Донату послышалось: там с незапамятных времен было наше поле. Пятьдесят раз я собирал с него урожай. А ты, Антон Донат, отнял его у меня.
Лицо Доната тоже изменилось — улыбка, которая кому-то могла показаться кривой, а кому-то сердечной, сменилась выражением поучающей, снисходительной строгости, но и тут Антон Донат сразу же выбрался на столбовую дорогу давно передуманных мыслей, и на его лице появилась новая улыбка, еще более мягкая, вызванная уверенностью в том, что восьмидесятилетний не может видеть мир глазами двадцатилетнего и что нужно не только проявлять по отношению к отцам терпение, но прежде всего выказывать уважение к их летам, пусть даже их поведение кажется порой нелепым или неразумным. Возможно, что их заблуждения — это часть цены, заплаченной за то, что сегодня мы стали умнее.
Эти мысли почти испугали Антона Доната, и тут ему пришло в голову, что, может быть, лучше было использовать для оценки прошлого не путаный человеческий мозг, а такое простое и надежное средство, как компьютер.
Он улыбнулся и подумал: Сербину было тогда семьдесят — но что значил опыт прожитых им лет? Каким незначительным и неглубоким был этот опыт по сравнению с несколькими годами яростных боев с жизнью и за новую жизнь! И все-таки: мне жалко его, жаль, что он до сих пор…
Выражение лица Антона Доната вновь изменилось, улыбка стала шире, радушнее, и кривизна ее сделалась почти незаметна. Объективно оценивая мою тогдашнюю деятельность, вспомнил он, можно без ложной скромности утверждать, что я был в ту пору очень усерден. В мой район входили деревушки на Саткуле. Это была трудная задача для меня и моих людей, потому что мы имели дело с большими упрямцами. И все-таки на четвертый день подписал самый последний. Это был тощий Войнар, он ныл при этом, как собака, посаженная на цепь, и я послал в лавку за бутылкой водки. Когда бутылка опустела, Войнар запел, а я заплакал, потому что в течение трех суток спал всего каких-нибудь три часа. Сейчас Войнар говорит, что, если бы мы с ним тогда не напились, он бы повесился. Теперь он руководит крупной молочной фермой — две тысячи голов скота, — надежный человек. Я тогда заснул у него на кушетке, а за завтраком он, ехидно улыбнувшись, спросил: а про Сербина, что на отшибе, вы забыли?
Что значит забыть или не забыть, ведь память — инстанция независимая, от нее нет иммунитета, она просачивается сквозь все преграды или устраивает засаду, в которую человек попадает внезапно, без всякого предупреждения, и нет никакой защиты от памяти, даже для Антона Доната.
Он побледнел под своим отпускным загаром, и улыбка исчезла с лица, потому что понял: старик не сможет постичь истину, путь к ней закрывает ему он — Антон Донат.
Объективная реальность — событие, процесс, что бы там ни было — исчезает, и возникаю я.
Когда я поднялся к нему на холм, старик был на огороде и сажал бобы. Голова у меня гудела с похмелья, а через час я хотел встретиться со своими людьми для составления итоговой сводки. Я решил начать разговор с шутки.
Я сказал: «Что, дядюшка, зеленые бобы лучше синих?[25]» И я коротко рассмеялся, чтобы подбодрить его или для того, чтобы с самого начала представить все, что последует потом, простой формальностью. Конечно, он не был моим дядей, но в наших деревнях так обращаются к старикам.
Видно, старому Сербину было не до шуток — не говоря уже о том, что мои нахальные слова, по сути, не были шуткой, — что он мог на них ответить?
Но то, что он промолчал, разозлило меня. Тупица, подумал я, ведь мы любим с ходу обозвать тупыми тех, кто не хочет плясать под нашу дудку.
«Не хочу мешать тебе в твоих мелких делишках, — сказал я. — Мы вершим великое. Чтобы ты потом не жаловался, что тебя обошли, — вот тебе бумажка, а вот карандаш».
Я держал перед ним портфель, подложив под бумажку соответствующую инструкцию — это всегда оказывало определенное воздействие: Он взял бумажку, прочитал ее без очков, далеко отставив руку, и вернул мне.
Он сказал: «Я слишком стар для этого, да и моя жена тоже».
Я ответил ему: «Никто не стар для социализма» — и, кажется, повысил голос.
Он взглянул на меня и рассматривал долго, как картину: «Ведь ты же Донат, правда?»
Будто это имело какое-нибудь значение! Я кивнул и сказал, что он остался последний.
Он продолжал, точно не слышал моих слов: «Тогда ты должен знать, что я сдал землю в аренду».
Конечно, я знал, что из своих трех гектаров сам он обрабатывал каких-нибудь полгектара за вычетом клочка бесплодной земли с парой сосен. «Все это мы уладим позднее, — сказал я, — сейчас нужна только подпись под заявлением о вступлении в кооператив».