«Я поставлю ее на почетном месте, — сказал Райсенберг. — Твой мельник — большой мастер, пусть как-нибудь зайдет ко мне».
Чуть тлевший костер совсем было потух, и Крабат нагнулся, чтобы подбросить щепок, но Райсенберг остановил его, мол, хватит уже. Пусть остынет. Он вскочил в седло, тронул рысью и поскакал вдоль подножия холма.
Провожая его глазами, Крабат внезапно вновь почувствовал на своем плече клеймо: это была даже не боль, а скорее ощущение какой-то тяжести, словно он нес на плече тяжкую ношу или же смутно чуял опасность, не понимая, откуда она грозит.
Он взял себя в руки и попытался думать о том, как это получилось, что мягкая, податливая глина стала твердой и ломкой, причем вместе с податливостью утратила и свой блеск. Но как ни старался, не мог сосредоточиться на этом: ему уже не терпелось, чтобы глина поскорее остыла и он мог бы отправиться восвояси.
Как бы нечаянно его взгляд задержался на Еве из слоновой кости, украшавшей рукоять его палки; он сравнил ее лицо с лицом глиняной Смялы и нашел, что Смяла красивее — да, красивее, несмотря на легкий оттенок печали в ее улыбке. Или, может, именно благодаря ему? Он смутно чувствовал, что и за этим таится какая-то загадка — почему плотская и пустая красота Евы с ее идеальной и гладкой соразмерностью кажется ему чужой, — загадка, которую мог решить Якуб Кушк, но не он. Впервые он понял, что он беднее друга.
Объехав холм, Вольф Райсенберг вернулся. «На южном склоне я разобью виноградник, — заявил он. — Сними рубаху и заверни в нее глиняную голову. Я беру ее себе».
Крабат рывком вскочил на ноги.
«Спокойно, без шума», — предупредил Райсенберг.
«Ни за что!»
Райсенберг не торопясь, слез с коня и вытащил меч из ножен.
Крабат замахнулся посохом.
Рассмеявшись, Райсенберг слегка ударил мечом по палке, и раздался звон металла о металл. «Убивать тебя было бы глупо с моей стороны, — сказал он. — Я только раскрою голову твоей жене, если ты будешь упрямиться».
Трясясь от гнева, Крабат обеими руками вцепился в посох и весь сосредоточился на мысли: пусть мой враг станет гусеницей. Я раздавлю ее.
Но чудо-посох задрожал в его руке: он был бессилен.
Прикоснуться и проклясть! Крабат бросился с палкой на Райсенберга и выкрикнул проклятье ему в лицо, но чудо-посох отскочил, словно отброшенный невидимой рукой, и воздух не принял в себя слова Крабата.
«Терпенье не входит в число моих достоинств», — ровным голосом промолвил Райсенберг и взмахнул мечом над головой Смялы.
Клеймо на плече Крабата загорелось огнем, глаза ослепли от слез стыда, боли и ярости. Чудо-посох был бессилен против Вольфа Райсенберга. Медленно, словно не сознавая, что делает, он снял с себя рубаху и осторожно завернул в нее глиняную голову Смялы. «Не забудь прислать ко мне мельника!» Вольф Райсенберг кивнул на прощанье и ускакал.
Крабат не смотрел ему вслед, он стоял незрячий, окаменевший и в то же время пронзенный новым чувством, которое, как он позже — намного позже — понял, было возрождением его любви к Смяле.
Он нагнулся и поднял с земли свою палку, к ней прилип комочек глины. Он хотел было смахнуть его, но комочек прилип и к руке. В задумчивости он принялся мять его в пальцах, пока не почувствовал, что комочек стал податливым, мягким, живым. Все еще без всякой цели он мял и жал живую плоть, давил и растирал ее пальцами, сжимал и катал в ладонях, и вдруг словно молнией его озарила мысль — он понял скрытый смысл своих действий, и безжалостная, почти безумная ненависть толкнула его на новый шаг. Дрожа от нетерпения, он принялся лепить из комочка глины нечто похожее на человеческое существо, какое-то корявое тельце с двумя ножками, двумя ручками и головкой шаром.
Крабат положил человечка на еще теплый камень в самодельной печи, взял в руку свой чудо-посох и приказал ему превратить крошечного нескладного глиняного человечка в грозного великана, способного растоптать Райсенберга как гусеницу.
«Как серую мерзкую гусеницу!» — завопил он вне себя, и крик его разнесся над бескрайней солнечной равниной, на которую в тот же миг легла густая удушливая тьма — какое-то чудовище пробило своим черепом все мыслимые своды, время и пространство взорвались, их обломки дождем посыпались на землю, и Крабат жарил в песчаном карьере ежа, деля его с тремя опухшими от голода ребятишками, для которых рай считался утерянным, хотя никогда не был найден, потом снял рясу монаха-доминиканца с крюка-посоха и вечером, лежа в траве неподалеку от бедной и голой церквушки в деревне Розенталь, сказал Якубу Трубачу: «Нарисуй мне портрет Смялы, брат. Будет мне путевым знаком, пока ее не найду».
Небо было усыпано звездами, где-то вблизи, у церковной стены, благоухала жимолость, на опушке леса выли волки.
Якуб Кушк запел: О мадонна у холодного ключа, согрей бедных ландскнехтов в солнечных теплых лучах, потом напился из родника, бившего из земли возле церкви, и вновь улегся в траву.
«Люди верят, что этот родник чудотворный, — сказал он. — Я боюсь чудес. Солнце должно греть, когда ему приходит пора, и портрет — не путевой знак».