Нузалах посмотрел на меня, посмотрел на моего отца и пробормотал присказку, которой непременно должна кончаться всякая история, ведь человек может ошибаться: "И пусть все мои ошибки вернутся на свои места, делая при этом как можно меньше шума".
Пусть все мои ошибки вернутся на свои места, делая при этом как можно меньше шума, когда я завтра, послезавтра и каждый день буду брать с комода фотографии, чтобы стереть с них пыль, а старик станет расспрашивать меня. Но, может, он не будет спрашивать о чужой женщине, которая на самом деле была ему дочерью, а мне матерью. А разве что-нибудь изменится, если он ни о чем меня не спросит?
Да и что я могу ему рассказать о ее счастье, которое составляли дом, муж и двое детей, а теперь, наверное, только дом и муж?
И что я могу рассказать ему о его сыне?
Девушка Айку встретилась с Крабатом и хотела положить себе на глаза деньги, чтобы ослепнуть. В трактире "Волшебная лампа Аладдина", где радости давались напрокат, Крабат швырнул в огонь тень нищего, а когда выпустил на свободу зрячие глаза, я убежала, убежала Айку, пусть все мои ошибки...
Я смотрю на эти фотографии каждый день, и они, как и я, реальность. Я поняла наконец, что побеждает та правда, которая видит правоту других правд и не шьет себе платье, отрезая от каждой по лоскуту.
Луна висит в ветвях липы, и церковный колокол отзванивает новый час, а по радио передают цыганскую музыку.
Старику очень трудно снимать носки. Я становлюсь перед ним на колени, чтобы помочь ему. Его ноги выше щиколоток словно в темных чулках, облитерация кровяных сосудов.
Мой ребенок шевелится. Я лежу на спине, вытянув ноги. Я дома. Странно, что я воспринимаю это так естественно.
Людям в деревне это не показалось таким уж естественным, но каменщик Донат, обсудив с внучкой Хандриаса Сербина, что необходимо сделать в доме в первую очередь, а что можно отложить до весны, рассказал тем, кто в сомнении качал головой, одну историю. Это была история о том, как Крабат, поговаривали, будто он называл себя Михаэлем Сербином, услышав пение Виттенбергского соловья, перевел Библию на язык саткульцев. Но Райсенберг отказался дать ему бумагу, чтобы напечатать книгу, в доктор из Виттенберга, призванный, чтобы их рассудить, сказал Крабату, или Михаэлю Сербину: зачем трудился ты, брат во Христе? Ведь у сынов твоих уже не будет сыновей.
И люди на Саткуле, поразмыслив над заблуждениями этого и таких же, как он, пророков, порадовались за старика на холме. Но кое-кто все же верил пророкам и хотел повесить их изречения на шею современности, нечто вроде ярмарочного пряника сердечком, на котором глазурью выведено: нам очень жаль, что тебе придется умереть. К таким людям принадлежал и некий Форш, ответственный за охрану природы в этом районе. Он с удовольствием взял бы под охрану старую липу на холме, но ему было бы гораздо приятнее, если бы это дерево росло само по себе, без всякого придатка в виде его хозяев, предъявлявших свои права на дерево и вмешивавшихся в дела охраны природы.
А бургомистр вынул из ящика стола красиво разрисованный лист бумаги с надписью "Крабатов колодец", сжег его и от всей души пожелал Хандриасу Сербину, чтобы его возвратившаяся домой внучка родила близнецов.
Директор школы, считавший все необычное и своеобразное помехой на пути в прекрасное будущее, увидел в неожиданном появлении внучки старого Сербина нечто сверхъестественное, упрямо вздернул подбородок и решил ни за что не отказываться от своего плана.
Председатель пригляделся к молодой женщине на холме, она ему понравилась, и он порадовался за Хандриаса Сербина; ему, конечно, было жаль гравия и того, что прогресс не сможет беспрепятственно мчаться по ровному полю. Придется поискать другое направление для бешеного галопа. Пока еще помогают сердечные таблетки.